Ричард Ф.Фейнман. Вы, конечно, шутите, мистер Фейнман! — Часть 3

0
5

Перед Вами первый полный перевод на русский язык замечательной книги о жизни и приключениях знаменитого ученого-физика, одного из создателей атомной бомбы, лауреата Нобелевской премии, Ричарда Филлипса Фейнмана.
PS: Для приятного прочтения — книга разбита на 4 части.

Дяде Сэму Вы не нужны!

После войны армия подскребала все свои остатки, чтобы заполучить людей в оккупационные силы, находившиеся в Германии. До того времени отсрочка предоставлялась в первую очередь по причинам, не имеющим отношения к физическому состоянию (например, мне дали отсрочку потому, что я работал над бомбой), но теперь армейские чины все перевернули и требовали, чтобы каждый прежде всего прошел медосмотр.
Тем летом я работал у Ханса Бете в компании «Дженерал Электрик» в Шенектади, штат Нью-Йорк, и я помню, что должен был проехать некоторое расстояние, — кажется, надо было прибыть в Олбани, чтобы пройти медосмотр.
Я прихожу на призывной пункт, мне дают множество форм и бланков для заполнения, и я вливаюсь в круговорот хождения по кабинетам. В одном проверяют зрение, в другом — слух, затем в третьем берут анализы крови и т.д.
В конце концов попадаешь в кабинет номер тринадцать — к психиатру, где приходится ждать, сидя на одной из скамеек. Пока я ждал, я мог видеть, что происходит. Там было три стола, за каждым из них психиатр, а «обвиняемый» располагался напротив в одних трусах и отвечал на различные вопросы.
В то время существовало множество фильмов о психиатрах. Например, был фильм под названием «Зачарованная» (Spellbound), в котором у женщины, ранее бывшей великой пианисткой, пальцы застывают в неудобном положении, и она не может даже пошевелить ими. Семья несчастной женщины вызывает психиатра, чтобы попытаться помочь ей, и ты видишь, как за нею и психиатром закрывается дверь. Внизу вся семья в нетерпении, обсуждают, что должно произойти; и вот женщина выходит из комнаты, руки все еще застыли в ужасном положении, она драматически спускается по лестнице, подходит к пианино и садится за него, поднимает руки над клавиатурой, и внезапно — трам-тарарам-там-там-там — она снова играет. Я совершенно не переношу подобной чепухи, и поэтому я решил, что все психиатры жулики и с ними не следует иметь никаких дел. Вот в таком настроении я и пребывал, когда подошла моя очередь побеседовать с психиатром.
Я сел у стола, психиатр начал просматривать мои бумаги.
— Привет, Дик, — сказал психиатр бодреньким голосом. — Где ты работаешь
А я думаю: «Кого он там из себя воображает, если может обращаться ко мне подобным образом» — и холодно отвечаю: «В Шенектади». «А у кого ты там работаешь. Дик» — спрашивает психиатр, снова улыбаясь.
— В «Дженерал Электрик».
— Тебе нравится работа. Дик — говорит он с той же самой улыбкой до ушей на лице.
— Так себе. — Я вовсе не собирался вступать с ним в какие бы то ни было отношения.
Три милых вопроса, а затем четвертый, совершенно другой.
— Как ты думаешь, о тебе говорят — спрашивает он низким серьезным тоном.
Я оживляюсь и отвечаю:
— Конечно! Когда я езжу домой, моя мать часто говорит, что рассказывает обо мне своим подругам. — Но он не слушает пояснений, а вместо этого что-то записывает на моей карточке. Затем опять низким серьезным тоном:
— А не бывает ли так, что тебе кажется, что на тебя смотрят
Я уже почти сказал «нет», когда он добавил:
— Например, не думаешь ли ты, что сейчас другие парни, ожидающие на скамейках, сердито уставились на тебя
Когда я был в очереди у этого кабинета, я заметил, что там было на скамейках человек двенадцать, ожидавших приема у трех психиатров, и им больше абсолютно не на что смотреть. Я разделил 12 на 3 — получается 4 на каждого, но я несколько консервативен и поэтому говорю:
— Да, может быть, двое из них сейчас смотрят на нас.
Он приказывает:
— Ну, повернись и посмотри, — и даже не беспокоит себя тем, чтобы посмотреть самому!
Я поворачиваюсь и — конечно же! — два парня смотрят. Я показываю на них и говорю:
— Ага, вон тот парень и еще тот смотрят на нас. — Разумеется, когда я повернулся и стал показывать туда-сюда, другие парни тоже начали на нас глазеть, ну, я и говорю:
— Вот теперь еще и этот, и двое вон оттуда, ага, теперь вся скамья. — Он даже не взглянет, чтобы проверить, — занят заполнением моей карточки.
Потом говорит:
— Ты когда-нибудь слышишь голоса в голове
— Очень редко. — И я уже почти начал описывать два случая, когда такое действительно случалось, но он тут же добавляет:
— Разговариваешь сам с собой
— Да, иногда, когда бреюсь или думаю, бывает время от времени!
Он вписывает еще несколько строчек.
— Я вижу, у тебя умерла жена, а с ней ты разговариваешь
Этот вопрос меня «допек», но я сдержался и сказал:
— Иногда, когда я забираюсь на гору, я думаю о ней.
Новая запись. Затем он спрашивает:
— Кто-нибудь из твоей семьи находился в психиатрической больнице
— Да, моя тетя в приюте для сумасшедших.
— Почему ты называешь это приютом для сумасшедших — говорит он обиженно. — Почему бы не назвать это психиатрической клиникой
— Я думал, это одно и то же.
— Что такое, по-твоему, сумасшествие — спрашивает он сердито.
— Это странная и весьма своеобразная болезнь человеческих существ, — отвечаю я честно.
— Не более странная и необычная, чем аппендицит! — резко парирует собеседник.
— Я так не думаю. При аппендиците мы лучше понимаем причины, а иногда и механизм, в то время как безумие — гораздо более сложное и загадочное явление.
Я не буду дальше описывать весь наш спор; дело в том, что я имел в виду своеобразие этого заболевания с физиологической точки зрения, а он — с социальной.
До сих пор, хотя я и держался недружелюбно по отношению к психиатру, но по крайней мере был честным во всем, что сказал. Однако, когда он попросил меня вытянуть руки, я не мог удержаться от фокуса, о котором мне рассказал парень в очереди на «высасывание» крови. Я подумал, вряд ли у кого-нибудь будет шанс сделать этот трюк, а поскольку я все равно наполовину утоплен, я и попробую. Я вытянул руки, одну из них ладонью вверх, другую — ладонью вниз.
Психиатр этого не замечает. Он говорит:
— Переверни.
Я переворачиваю. Та, что была ладонью вверх, становится ладонью вниз, та, что была ладонью вниз, становится ладонью вверх, а он все равно не замечает, потому что все время смотрит очень пристально лишь на одну руку, чтобы убедиться, не дрожит ли она. В итоге мой фокус не произвел никакого эффекта.
В конце этого допроса психиатр опять становится очень дружелюбным, оживляется и говорит:
— Я вижу, ты кандидат наук. Дик. Где ты учился
— В Массачусетском технологическом и Принстоне. А вот где Вы учились
— В Йеле и Лондоне. А что ты изучал. Дик
— Физику. А Вы что
— Медицину.
— И это называется медициной
— Ну да. А что это, по-твоему, такое Все, можешь идти, посиди вон там и подожди несколько минут!
И вот я снова сижу на скамье, а один из ожидающих парней пододвигается ко мне бочком и говорит:
— Ха! Ты пробыл там двадцать пять минут. Другие проскакивают за пять минут!
— Угу.
— Слушай, — говорит он, — хочешь узнать, как обдурить психиатра Все, что надо делать, это грызть ногти, вот так.
— Тогда почему же ты не грызешь свои ногти вот так
— О, — говорит он, — я хочу попасть в армию!
— Если хочешь обдурить психиатра, просто скажи ему об этом, — говорю я.
Спустя некоторое время меня вызвали к другому столу, за которым сидел другой психиатр. Если первый был довольно молодой и выглядел простодушным, то этот был седоволосый, с импозантной внешностью — очевидно, главный психиатр. Я догадываюсь, что все дело сейчас будет исправлено, однако, что бы ни случилось, я не собираюсь становиться дружелюбным.
Новый психиатр просматривает мои бумаги, натягивает на лицо большую улыбку и говорит:
— Привет, Дик. Я вижу. Вы работали в Лос-Аламосе во время войны.
— Ага.
— Там ведь раньше была школа для мальчиков, не так ли
— Правильно.
— Школа занимает много зданий
— Нет. Только несколько. Три вопроса — та же техника, а следующий вопрос совершенно иной:
— Вы сказали, что слышите голоса в голове. Опишите это, пожалуйста.
— Это бывает очень редко, после того как обратишь внимание на какого-нибудь человека с иностранным акцентом. Когда я засыпаю, я могу очень четко услышать его голос. Первый раз это произошло, когда я был студентом в Массачусетском технологическом. Я услышал, как старый профессор Бальярта сказал: «Электрический полье». А в другой раз это было в Чикаго во время войны, когда профессор Теллер объяснял мне, как работает бомба. Поскольку мне интересны всякие явления, я еще изумился, как это можно услышать голоса с акцентами настолько точно, хотя мне даже не удается их имитировать… А с другими разве время от времени не случается чего-нибудь в этом же роде
Психиатр поднес руку к лицу, и через пальцы я сумел разглядеть улыбку (на вопрос он не ответил).
Затем психиатр перешел к другим проверкам.
— Вы сказали, что разговариваете с умершей женой. Что Вы ей говорите
Тут я разозлился. Решаю, что это не его чертово дело, и выдаю:
— Я говорю ей, что люблю ее, если уж Вам так интересно!
После обмена другими резкими замечаниями он говорит:
— Вы верите в сверхнормальное
Я отвечаю:
— Не знаю, что такое «сверхнормальное».
— Что Вы, кандидат физических наук, не знаете, что такое сверхнормальное
— Точно.
— Это то, во что верят сэр Оливер Лодж и его школа.
Не очень-то информативно, но я знал, что это такое.
— Вы имеете в виду сверхъестественное
— Можете называть это так, если хотите.
— Хорошо, буду называть так.
— Вы верите в мысленную телепатию
— Нет, а Вы
— Ну, я стараюсь держать свой ум открытым.
— Что Вы, психиатр, держите ум открытым Ха!
Вот так оно и шло в течение заметного времени. Потом в какой-то момент, уже ближе к концу, он говорит:
— Насколько Вы цените жизнь
— Шестьдесят четыре.
— Почему Вы сказали шестьдесят четыре
— А как, Вы полагаете, можно измерить ценность жизни
— Нет! Я имею в виду, почему Вы сказали «шестьдесят четыре», а не «семьдесят три», например
— Если бы я сказал «семьдесят три». Вы задали бы мне тот же вопрос!
Психиатр закончил разговор тремя дружескими вопросами, точно так же, как это сделал и предыдущий, протянул мне мои бумаги, и я пошел в другой кабинет.
Ожидая своей очереди, бросаю взгляд на бумажку, содержащую итог всех проверок, которые прошел до сих пор. И, черт возьми, не знаю, зачем, показываю ее парню, стоящему рядом, и спрашиваю его идиотски звучащим голосом:
— Эй, что у тебя в графе «психиатр» Ага, у тебя Н. У меня тоже во всех других графах Н, а у психиатра Д. Что же это значит — Я уже знал, что это значит: «Н» — нормален, «Д» — дефективен.
Парень похлопывает меня по плечу и говорит:
— Приятель, все в совершенном порядке. Это ничего не означает. Не беспокойся! — затем он, напуганный, отходит в другой угол комнаты: псих!
Я начал просматривать карточку, заполненную психиатром, и это выглядело вполне серьезно! Первый тип записал:
Думает, что люди о нем говорят.
Думает, что на него смотрят.
Слуховые гипногогические галлюцинации.
Разговаривает сам с собой.
Говорит с умершей женой.
Тетка по материнской линии находится в заведении для душевнобольных.
Дикий взгляд (я знал, что имелось в виду — то, как я сказал: «И это называется медициной»)
Второй психиатр был, очевидно, более образованным, поскольку его каракули оказалось прочесть труднее. Его записи были примерно таковы: «Слуховые гипногогические галлюцинации подтверждаются». («Гипногогические» означает, что они происходят при засыпании.)
Он сделал массу других заметок, звучащих очень научно, я просмотрел их, и все в целом выглядело ужасно плохо. Я понял, что это дело с армией необходимо как-то исправить.
Конечной инстанцией всего медосмотра был армейский офицер, который решал, годны вы или нет. Например, если что-то не так с вашим слухом, именно он должен решить, достаточно ли это серьезно, чтобы дать освобождение от службы. А поскольку армия отчаянно нуждалась в новобранцах и подбирала все остатки, офицер вовсе не собирался никого освобождать ни по каким причинам. Это был крепкий орешек. Например, у парня передо мной на задней части шеи торчало две косточки — смещение позвонков или что-то в этом роде, и этот офицер привстал из-за стола и пощупал их: ему нужно было самому удостовериться, действительно ли они торчат!
Я полагал, что именно здесь все недоразумение, случившееся со мной, будет исправлено. Когда подходит моя очередь, я протягиваю бумаги офицеру и уже приготовился все ему объяснить, но офицер даже не поднимает глаз. Он видит «Д» в графе «психиатр», немедленно хватает штемпель с надписью «отклонен», не задает никаких вопросов, ничего не говорит, бац — шлепает на моих бумагах «отклонен» и протягивает мне мою форму Э4, упорно продолжая глядеть на стол.
Я вышел, сел в автобус, отправляющийся в Шенектади, и, пока ехал в автобусе, думал об этой безумной истории, которая со мной произошла. И я начал смеяться — прямо вслух — и сказал себе: «О боже! Если бы они увидели меня сейчас, они бы окончательно убедились в диагнозе».
Когда я, наконец, вернулся в Шенектади, я пошел к Хансу Бете. Он сидел за столом и спросил меня шутливым тоном:
— Ну, Дик, прошел
Я состроил гримасу на лице и медленно покачал головой:
— Нет!
Внезапно он почувствовал себя ужасно бестактным, подумав, что медики нашли у меня что-то серьезное, поэтому он обеспокоенно спросил:
— В чем дело, Дик
Я дотронулся пальцем до лба.
Он сказал:
— Не может быть!
— Да!
Он закричал:
— Не-е-е-е-т!!! — и засмеялся так сильно, что едва не слетела крыша здания компании «Дженерал Электрик».
Я рассказывал эту историю многим, и все, за очень небольшим исключением, смеялись.
Когда я вернулся в Нью-Йорк, отец, мать и сестра встретили меня в аэропорту, и по пути домой, в машине, я им тоже рассказал эту историю. Едва я закончил, мама сказала:
— Ну, и что мы будем делать, Мэл
Отец ответил:
— Не будь смешной, Люсиль, это абсурдно!
Вот так оно и было, однако сестра позднее поведала мне, что, когда мы приехали домой и они остались одни, отец сказал:
— Люсиль, ты не должна была бы ничего при нем говорить. Ну, а теперь, что же мы должны делать
Но на этот раз мать отрезвила его, воскликнув:
— Не будь смешным, Мэл!
Был и еще один человек, который забеспокоился, услышав мою историю. Это произошло на обеде, устроенном по случаю собрания Физического общества. Профессор Слэтер, мой старый учитель из Массачусетского технологического, сказал:
— Эй, Фейнман, расскажи-ка нам о том, как тебя призывали в армию.
И я рассказал эту историю всем этим физикам (я не знал никого из них, за исключением Слэтера), они все время смеялись, но в конце один из них заметил:
— А может быть, у психиатра все-таки были кое-какие основания
Я решительно спросил:
— А кто Вы по профессии, сэр
Конечно, это был глупый вопрос, поскольку здесь были только физики на своем профессиональном собрании. Но я был чрезвычайно удивлен услышать такое от физика.
Он ответил:
— Хм, в действительности я не должен был бы здесь присутствовать. Я приехал вместе с моим братом, физиком. А сам я психиатр.
Вот так я его тут же выкурил с собрания!
Однако через некоторое время я забеспокоился. Действительно, ведь могут подумать и так. Вот человек, который на протяжении всей войны получает отсрочку, потому что работает над бомбой. В призывную комиссию приходят письма, объясняющие, как он важен. И вот этот же парень схлопотал «Д» у психиатра — оказывается, он псих. Очевидно, что он вовсе не псих, а просто пытается заставить поверить, что он псих. Уж мы ему зададим!
Ситуация вовсе не казалась мне такой уж хорошей, и нужно было найти выход из положения. Через несколько дней я придумал решение. Я написал в призывную комиссию письмо примерно следующего содержания:
Уважаемые господа!
Мне не кажется, что меня следует призывать в армию, поскольку я преподаю студентам физику, а национальное благосостояние в большой мере связано с уровнем наших будущих ученых. Однако вы можете решить, что отсрочка должна быть предоставлена мне на основании медицинского заключения, гласящего, что я не подхожу по психиатрическим причинам. На мой взгляд, не следует придавать никакого значения этому заключению, поскольку его нужно рассматривать как грубейшую ошибку.
Обращаю ваше внимание на эту ошибку, поскольку я достаточно безумен, чтобы не пожелать извлечь из нее выгоду.
Искренне ваш, Р. Ф. Фейнман
Результат: «Отклонен. Форма 4Ф. Медицинские основания».

Из Корнелла в Калтех и немножко Бразилии

Профессор с чувством собственного достоинства

Я не представляю себе, как бы я жил без преподавания. Это потому, что у меня всегда должно быть что-то такое, что, когда у меня нет идей и я никуда не продвигаюсь, позволяет мне сказать: «В конце концов, я живу, в конце концов, я что-то делаю, я вношу хоть какой-то вклад». Это чисто психологическое.
Когда я в 40-х годах был в Принстоне, я мог видеть, что произошло с великими умами в Институте перспективных исследований, с умами, которые были специально отобраны за потрясающие способности. Им предоставлялась возможность сидеть в хорошеньком домике рядом с лесом безо всяких студентов, с которыми надо заниматься, безо всяких обязанностей. Эти бедняги могут только сидеть и думать сами по себе, так ведь А им не приходят в голову никакие идеи: у них есть все возможности что-то делать, но у них нет идей. Мне кажется, что в этой ситуации тебя гложет что-то вроде чувства вины или подавленности, и ты начинаешь беспокоиться, почему к тебе не приходят никакие идеи. Но ничего не получается — идеи все равно не приходят.
Ничего не приходит потому, что не хватает настоящей деятельности и стимула. Ты не общаешься с экспериментаторами. Ты не должен думать, как ответить на вопросы студентов. Ничего!
В любом процессе мышления есть моменты, когда все идет хорошо и тебя посещают отличные идеи. Тогда преподавание отрывает от работы, и это очень мучительно. А потом наступают более продолжительные периоды, когда не так уж много приходит тебе в голову. У тебя нет идей. И если ты ничего не делаешь, то совсем глупеешь! Ты даже не можешь сказать себе: «Я занимаюсь преподаванием».
Если ты ведешь курс, тебе приходится задумываться над элементарными вещами, которые тебе очень хорошо известны. В этом есть нечто забавное и восхитительное. И нет никакого вреда, если ты задумаешься над этими вещами снова. Существует ли лучший способ преподнести их Есть ли какие-нибудь новые мысли в этой области
Думать над элементарными вещами гораздо проще, и если ты не можешь взглянуть на вещи по-новому — не страшно, для студентов вполне достаточно того, как ты думал о них раньше. А если ты все-таки думаешь о чем-то новом, ты испытываешь удовлетворение от того, что можешь посмотреть на вещи свежим взглядом.
Вопросы студентов нередко бывают источниками новых исследований. Студенты часто задают глубокие вопросы, над которыми я урывками думаю, потом бросаю, так сказать, на время. И мне не причиняет вреда то, что я думаю над ними опять и смотрю, мог ли бы и я хоть немного продвинуться в этом вопросе. Студенты не в состоянии почувствовать, о чем я хочу их спросить, или увидеть те тонкости, о которых я хочу подумать, но они напоминают мне о проблеме своими вопросами на близкие темы. Это не так-то просто — напоминать самому себе об этих вещах.
Так что я для себя открыл, что преподавание и студенты заставляют жизнь не стоять на месте. И я никогда не соглашусь работать в таком месте, где мне создадут прекрасные условия, но где я не должен буду преподавать. Никогда.
Но однажды мне предложили такое место.
Во время войны, когда я был еще в Лос-Аламосе, Ханс Бете устроил меня на работу в Корнелле за 3700 долларов в год. Я получил предложение еще из одного места с большим окладом, но я любил Бете и решил поехать в Корнелл. Меня не волновали деньги. Но Бете всегда следил за моей судьбой, и, когда он узнал, что другие предлагают мне больше, он заставил администрацию поднять мне заработок в Корнелле до 4000 долларов даже прежде, чем я начал работать.
Из Корнелла сообщили, что я буду вести курс математических методов в физике, и сказали, когда мне приезжать, — кажется, 6 ноября. Думаю, это звучит смешно, что занятия могут начинаться так поздно. Я сел в поезд Лос-Аламос — Итака и большую часть времени писал заключительный отчет для Манхэттенского проекта. Я до сих пор помню, что именно в ночном поезде из Буффало в Итаку я начал работать над своим курсом.
Вы должны понять, каково было напряжение в Лос-Аламосе. Делаешь все так быстро, как только можешь, все работают очень, очень много, и все делается в последнюю минуту. Поэтому писать мой курс в поезде за день или два до первой лекции казалось мне обычным делом.
Вести курс математических методов в физике было для меня идеальным вариантом. Этим я занимался во время войны — применял математику в физике. Я знал, какие методы были действительно полезны, а какие нет. У меня был большой опыт к тому времени, поскольку я на протяжении четырех лет упорно работал, применяя математические трюки. Я, так сказать, разложил по полочкам различные разделы математики и понял, как с ними обращаться, и еще у меня были бумаги — заметки, которые я сделал в поезде.
Я сошел с поезда в Итаке, неся свой тяжелый чемодан, как всегда, на плече. Меня окликнул какой-то парень:
— Не хотите ли взять такси, сэр
Я никогда не брал такси, я всегда был молодым парнем, стесненным в деньгах, и хотел остаться самим собой. Но про себя я подумал: «Я — профессор и должен вести себя достойно». Поэтому я снял чемодан с плеча, понес его в руке и сказал:
— Да.
— Куда
— В гостиницу.
— В какую
— В любую гостиницу, какая у вас есть в Итаке.
— У Вас заказан номер
— Нет.
— Это не так уж легко — достать номер.
— Мы будем ездить из одной гостиницы в другую. А ты будешь стоять и ждать меня.
Я пытаюсь устроиться в гостинице «Итака»: нет мест. Мы едем в гостиницу туристов: там тоже ни одного свободного номера. Тогда я говорю таксисту:
— Незачем ездить со мной по городу — это стоит много денег. Я буду ходить пешком из гостиницы в гостиницу.
Я оставляю мой чемодан в гостинице туристов и начинаю бродить по городу в поисках комнаты. Из этого видно, какую хорошую подготовку провел я, новоиспеченный профессор.
Я встретил еще одного парня, бродившего в поисках гостиницы. Оказалось, что устроиться в гостиницу абсолютно невозможно. Через некоторое время мы набрели на что-то вроде холма и постепенно поняли, что проходим около университетского городка.
Мы увидели нечто похожее на жилой дом с открытым окном, и там можно было разглядеть койки. К тому времени уже наступила ночь, и мы решили попроситься здесь переночевать. Дверь была открыта, но там не было ни души. Мы зашли в одну из комнат, и парень сказал:
— Входи, давай спать здесь!
Я не считал, что это так уж хорошо. Мне это казалось похожим на воровство. Ведь постели кто-то приготовил, люди могли прийти домой и застать нас, спящих на их кроватях, и тогда мы попадем в неприятную историю.
И мы ушли. Пройдя немного дальше, мы увидели под фонарем громадную кучу листьев с газонов — была осень. Тогда я сказал:
— Послушай-ка, ведь мы можем забраться на эти листья и спать здесь.
Я попробовал — было довольно мягко. Я устал бродить, и если бы еще куча листьев не лежала прямо под фонарем, все было бы отлично. Но я не хотел прямо сразу попасть в неприятную историю. Еще в Лос-Аламосе меня поддразнивали (когда я играл на барабане и тому подобное), какого так называемого «профессора» стремился заполучить Корнелл. Все говорили, что я сразу же завоюю себе дурную репутацию, сделав какую-нибудь глупость, поэтому я старался выглядеть важным. И с неохотой я оставил идею спать в куче листьев.
Мы еще немного побродили вокруг и набрели на большое сооружение. Это было внушительное здание в университетском городке. Мы вошли, в коридоре стояли две кушетки. Мой новый знакомый сказал:
— Я сплю здесь, — и повалился на кушетку.
Мне по-прежнему не хотелось попадать в неприятную историю, поэтому я нашел сторожа внизу в подвале и спросил его, могу ли я переночевать на кушетке. Он сказал:
— Конечно.
На следующее утро я проснулся, нашел, где позавтракать, и сразу же помчался узнавать, когда будет моя первая лекция. Я вбежал в отделение физики:
— Когда моя первая лекция Я не пропустил ее
Сидевший там молодой человек ответил:
— Можете не волноваться. Лекции начнутся только через восемь дней.
Это меня потрясло. Первое, что я сказал, было:
— Так почему же Вы велели мне быть здесь за неделю вперед
— Я думал. Вам захочется приехать и ознакомиться, подыскать место, где можно остановиться, и поселиться до начала занятий.
Я вернулся назад, к цивилизации, и уже не знал, что это такое.
Профессор Гиббс отправил меня в Студенческий союз, чтобы я нашел место, где можно остановиться. Это было большое заведение с множеством студентов, кишащих повсюду. Я подхожу к большому столу с надписью «ПОСЕЛЕНИЕ» и говорю:
— Я новичок и ищу комнату.
Сидевший за столом парень ответил:
— Дружище, в Итаке с жильем напряженно. В общем, положение такое тяжелое, что, хочешь верь, хочешь нет, но прошлой ночью даже профессор вынужден был спать на кушетке вот в этом коридоре.
Я смотрю вокруг: да это тот самый коридор! Я поворачиваюсь к парню и говорю:
— Я и есть тот самый профессор, и профессор не хочет, чтобы это произошло снова.
Мои первые дни в Корнелле в качестве нового профессора были интересными, а иногда даже смешными. Через несколько дней после того, как я приехал туда, профессор Гиббс вошел в мой кабинет и объяснил мне, что обычно они не принимают студентов посреди семестра, но в некоторых случаях, когда абитуриент очень, очень способный, они могут его принять. Гиббс передал мне заявление одного студента и просил просмотреть его.
Он возвращается и говорит:
— Ну, что Вы думаете
— Я думаю, что это первоклассный парень, и считаю, мы должны его принять. Мне кажется, нам просто повезло, что он будет здесь учиться.
— А Вы посмотрели на его фотографию
— Какое это может иметь значение — воскликнул я.
— Ровным счетом никакого, сэр! Я рад, что услышал от Вас именно это. Я хотел проверить, что за человек наш новый профессор. — Гиббсу понравилось, что я ответил откровенно, не думая про себя: «Он — глава факультета, а я здесь человек новый, поэтому лучше быть осторожным в своих высказываниях». А у меня просто не было времени так подумать, у меня моментальная реакция, и я говорю первое, что приходит в голову.
Затем ко мне в кабинет зашел еще какой-то человек. Он хотел поговорить со мной о философии, и я не могу даже вспомнить, что именно он сказал, но он хотел, чтобы я вступил в какую-то организацию вроде клуба профессоров. Это был один из антисемитских клубов, где считалось, что нацисты были не такие уж плохие. Он пытался объяснить мне, что вокруг слишком много евреев, которые занимаются тем или иным — какое-то безумство! Я подождал, пока он закончит, а потом сказал ему:
— Знаешь, ты сделал большую ошибку: я тоже вырос в еврейской семье.
Он ушел, и с этого момента я стал терять уважение к некоторым профессорам гуманитарных наук и других дисциплин в Корнеллском университете.
Я стал немного приходить в себя после смерти моей жены, и мне захотелось познакомиться с какими-нибудь девушками. В то время устраивалось много публичных танцев. В Корнелле тоже было много танцев, чтобы собрать молодежь вместе, особенно новеньких, а также тех, кто возвращался в университет на занятия.
Я запомнил первые танцы, на которые пошел. Я не танцевал уже три или четыре года, пока был в Лос-Аламосе, я даже не появлялся в обществе. И вот я пошел на эти танцы и вовсю старался хорошо танцевать. Я думал, что у меня получается вполне сносно. Обычно всегда чувствуется, доволен ли партнер тем, как ты танцуешь, или нет.
Обычно во время танца мы с партнершей немного разговаривали, она задавала несколько вопросов обо мне, а я расспрашивал о ней. Но едва я хотел снова потанцевать с девушкой, с которой уже танцевал, я должен был ее разыскивать.
— Хотите еще потанцевать
— Нет, извините, мне нужно подышать свежим воздухом. —
Или:
— О, мне нужно пойти в туалет, — одни и те же извинения от двух или трех девушек подряд.
В чем причина Я отвратительно танцевал Или я сам был отвратителен Я танцевал с очередной девушкой, и опять шли привычные вопросы:
— Вы студент или уже окончили университет (Тут было много студентов, которые выглядели далеко не молодо, потому что служили в армии.)
— Нет, я профессор.
— Да Профессор чего
— Теоретической физики.
— Вы, наверное, работали над атомной бомбой
— Да, я был в Лос-Аламосе во время войны.
Девушка сказала:
— Вот чертов лгун! — и ушла.
Это сняло груз с моей души. Все сразу стало ясно. Я говорил девушкам простодушную дурацкую правду и никогда не понимал, в чем беда. Было совершенно очевидно, что меня отвергала одна девушка за другой, хотя я делал все мило и натурально, и был вежливым, и отвечал на вопросы. Все было очень славно, и вдруг потом — раз! — и не срабатывало. И я не мог ничего понять до тех пор, пока эта женщина, к счастью, не назвала меня чертовым лгуном.
Тогда я попробовал избегать вопросов, и это имело противоположный эффект:
— Вы первокурсник
— Нет.
— Вы аспирант
— Нет.
— Кто Вы
— Не стоит об этом говорить.
— Почему Вы не хотите сказать, кто Вы
— Я не хочу…, — и они продолжали со мной беседовать.
Вечер я закончил с двумя девушками, уже у себя дома, и одна из них сказала, что мне не следует стесняться того, что я первокурсник: множество парней моего возраста тоже только начинали учиться в колледже, и все было а порядке. Девушки были второкурсницами, и обе относились ко мне по-матерински. Они много поработали над моей психологией, но я не хотел, чтобы ситуация становилась такой искаженной и непонятной, поэтому все же дал им понять, что я — профессор. Они были очень подавлены тем, что я их провел. Так что, пока я был начинающим профессором в Корнелле, у меня было много неприятностей.
Между тем я начал вести курс математических методов в физике, и, кажется, я еще вел другой курс — электричество и магнетизм. Я также намеревался заняться исследовательской работой. Перед войной, когда я писал диссертацию, у меня было много идей. Я изобрел новый подход к квантовой механике — с помощью интегралов по траекториям, и у меня оказалось много материала, которым я хотел бы заняться.
В Корнелле я работал над подготовкой лекций, ходил в библиотеку, читал «Тысячу и одну ночь» и строил глазки проходившим мимо девушкам. Когда настало время заняться исследованиями, я не мог приступить к работе. Я немного устал. У меня не было к этому интереса. Я не мог заниматься исследованиями! Это продолжалось, как мне казалось, несколько лет, но когда я возвращаюсь к тому времени и подсчитываю срок, оказывается, что он не мог быть таким длинным. Может быть, сейчас я бы и не подумал, что это было так долго. Я просто не мог заставить себя думать ни над одной задачей: помню, как я написал одно или два предложения о какой-то проблеме, касающейся гамма-лучей, но дальше продвинуться не мог. Я был убежден, что из-за войны и всего прочего (смерти моей жены) я просто «выдохся».
Теперь я понимаю все это гораздо лучше. Во-первых, молодой человек не осознает, сколько времени он тратит на приготовление хороших лекций, в первый раз особенно, и на чтение лекций, и на подготовку экзаменационных вопросов, и на проверку того, достаточно ли они разумные. Я читал хорошие лекции, такие лекции, в каждую из которых я вкладывал множество мыслей. Но я не осознавал, что это слишком большая работа! Поэтому я и был такой «выдохшийся», читал «Тысячу и одну ночь» и чувствовал себя подавленным.
В тот период я получал предложения из разных мест — университетов и промышленных предприятий — с жалованьем большим, чем мое, и каждый раз, когда я получал что-то вроде такого предложения, я становился еще более подавленным. Я говорил себе: «Смотри, они шлют тебе такие замечательные предложения, но не понимают, что ты «выдохся». Конечно, я не могу принять их. Они надеются, что я достигну чего-то, но я ничего не могу достигнуть! У меня нет идей…»
Наконец, по почте пришло приглашение из Института передовых исследований: Эйнштейн… фон Нейман… Вейль… все эти великие умы! Они пишут мне, приглашают быть профессором там! И не просто обычным профессором. Каким-то образом они узнали, что я думаю об их институте: что он слишком теоретичен, что там нет настоящей деятельности и стимула, некому бросать вызов. Поэтому они пишут: «Мы осознаем, сколь значителен Ваш интерес к эксперименту и преподаванию, и поэтому мы договорились о создании специального типа профессуры. Если Вы хотите, то будете наполовину профессором Принстонского университета, а наполовину — в нашем институте».
Институт передовых исследований! Специальное исключительное положение! Место, лучшее даже, чем у Эйнштейна! Идеально…, совершенно…, абсурдно!
Это и в самом деле было абсурдно. От тех, других предложений я чувствовал себя хуже, они доводили меня. От меня ожидали каких-то свершений. Но это предложение было таким нелепым! Мне казалось, что быть достойным такого вообще невозможно, столь смехотворно выходило это за рамки разумного. Другие предложения были просто ошибками, но это было абсурдностью! Я смеялся, размышляя о нем во время бритья.
А потом я подумал про себя: «Знаешь, то, что о тебе думают, столь фантастично, что нет никакой возможности быть достойным этой оценки. Поэтому ты не несешь за нее ответственности, так что нечего и стараться стать достойным ее!»
Это была блестящая идея. Ты не несешь ответственности за то, чего ждут от тебя другие люди. Если от тебя ждут слишком многого, то это их ошибка, а не твоя вина.
Я не виноват, что Институт передовых исследований считает меня столь хорошим, — это невозможно. Это была очевидная ошибка, и в тот момент, когда я понял, что они могут ошибаться, я осознал, что то же самое справедливо и в отношении других мест, включая мой собственный университет. Я представляю собой то, что представляю, и если кто-то считает меня хорошим физиком и предлагает за это деньги, — что ж, это их невезение.
Затем в тот же самый день, по какому-то чудесному совпадению, — возможно, он подслушал, как я говорю об этом, или, может быть, просто понял меня, — Боб Вильсон, который был руководителем лаборатории в Корнелле, позвонил и попросил зайти. Он сказал серьезным тоном: «Вы хорошо ведете занятия, отличная работа, все довольны. А другие ожидания, которые у нас могли бы быть, — ну что ж, это дело удачи. Когда мы нанимаем профессора, весь риск мы берем на себя. Если результат хорош, все в порядке, если нет — плохо. Но Вы не должны беспокоиться о том, что Вы делаете, а чего — нет». Он сказал это намного лучше, чем здесь передано, и это освободило меня от чувства вины.
Затем пришла другая мысль. Физика стала внушать мне легкое отвращение, но ведь раньше-то я наслаждался, занимаясь ею. Почему Обычно я играл в нее. Я делал то, что мне нравилось делать в данный момент, независимо от того, насколько это было важно для развития ядерной физики. Единственное, что имело значение, — так это то, насколько интересной и занимательной была моя игра. Будучи старшеклассником, я однажды обратил внимание, что струя воды, вытекающая из крана, становится уже, и спросил себя, можно ли выяснить, что определяет форму кривой. Оказалось, что это довольно легко сделать. Меня никто не заставлял, и это было абсолютно неважно для будущего науки — кто-то уже все сделал. Но мне было все равно: я изобретал разные штуки и играл с ними для собственного развлечения.
Так пришел этот новый настрой. Теперь, когда я «выгорел» и никогда не свершу ничего важного, я получил отличное место в университете, преподаю студентам и это доставляет мне удовольствие так же, как чтение «Тысячи и одной ночи», и я буду играть в физику, когда захочу, не заботясь о какой бы то ни было важности.
Примерно через неделю я был в кафетерии, и какой-то парень, дурачась, бросил тарелку в воздух. Пока она летела вверх, я увидел, что она покачивается, и заметил, что красная эмблема Корнелла на тарелке вращается. Мне было совершенно очевидно, что эмблема вращается быстрее, чем покачивается тарелка.
Мне было нечего делать, и поэтому я начал обдумывать движение вращающейся тарелки. Я обнаружил, что, когда угол наклона очень маленький, скорость вращения эмблемы вдвое больше, чем скорость покачивания, — два к одному. Так получалось из некоторого сложного уравнения. Затем я подумал: «Нет ли какого-нибудь способа получить то же самое более фундаментальным способом, рассмотрев силы или динамику, почему два к одному»
Я не помню, как сделал это, но в конце концов я разработал описание движения массивных частиц и разобрался, как складываются ускорения, приводя к соотношению два к одному.
Я все еще помню, что пошел к Хансу Бете и сказал:
— Послушай, Ханс! Знаешь, я заметил кое-что интересное. Вот тарелка вращается таким образом… а отношение два к одному получается по причине… И я показал ему, как складываются ускорения.
Он говорит:
— Фейнман, это очень интересно, но почему это важно, почему ты этим занимаешься
— Ха, — отвечаю я. — Это абсолютно неважно. Я занимаюсь этим просто для развлечения.
Его реакция меня не обескуражила; я уже решил для себя, что буду получать удовольствие от физики и делать, что захочу.
И я продолжал разрабатывать уравнения покачиваний. Затем я подумал о том, как орбиты электронов начинают двигаться в общей теории относительности. Затем уравнение Дирака в электродинамике. И уже потом — квантовая электродинамика. И еще этого не осознав (понимание пришло через очень короткое время), я «играл» — в действительности работал — с той самой старой задачей, которую я так любил, работу над которой прекратил, когда уехал в Лос-Аламос. Задачей вроде тех, которые были в моей диссертации, — все эти старомодные, прелестные вещи.
Дело шло как по маслу, играть было легко. Это было вроде как откупорить бутылку. Одно вытекало из другого без всяких усилий. Я почти пытался этому сопротивляться! Никакой важности в том, что я делал, не было, но в конце концов получилось наоборот. Диаграммы и все остальное, за что я получил Нобелевскую премию, вышли из этой пустячной возни с покачивающейся тарелкой.

Вопросы есть

Когда я работал в Корнеллском университете, меня попросили выступить с серией еженедельных лекций в лаборатории аэронавтики в Буффало. Между Корнеллским университетом и этой лабораторией существовала договоренность, согласно которой какой-нибудь преподаватель университета должен был читать вечерние лекции по физике. Кто-то уже занимался этим, но им были не довольны, поэтому руководство факультета физики обратилось ко мне. В то время я был молодым профессором и не умел отказываться, а потому согласился.
Чтобы добраться до Буффало мне приходилось пользоваться услугами маленькой авиалинии, состоявшей из одного самолета. Она называлась «Робинсон Эрлайнс» (позднее ее переименовали в «Мохоук Эрлайнс»). Я до сих пор помню, что, когда я впервые летел в Буффало, самолет вел сам мистер Робинсон. Он сбил с крыльев самолета лед, и мы взлетели.
Как бы то ни было, меня совсем не вдохновляла идея еженедельных поездок в Буффало по четвергам. Однако университет платил мне 35 долларов и оплачивал мои расходы на поездку. Я вырос во времена Депрессии, так что я быстренько подсчитал, что 35 долларов я могу откладывать, а в то время это было не так уж мало.
Но тут меня осенило: я понял, что 35 долларов платят для того, чтобы сделать поездку в Буффало более привлекательной, а потому эти деньги нужно тратить. Тогда я решил тратить эти 35 долларов на развлечения каждый раз, когда я еду в Буффало, и посмотреть, смогу ли я сделать поездку стоящей.
У меня не было особого опыта в прожигании мирской жизни. Не зная, с чего начать, я попросил таксиста, который подвозил меня из аэропорта, показать мне во всех подробностях те развлечения, которые имеются в Буффало. Он очень помог мне, и я до сих пор помню его имя — Маркузо — и номер его автомобиля — 169. Прибывая в аэропорт каждый четверг, я всегда спрашивал именно его.
Перед первой своей лекцией я спросил Маркузо: «Где здесь есть какой-нибудь интересный бар, где можно развлечься» Я полагал, что развлечься можно именно в баре.
— «Алиби-Рум», — сказал он. — Это очень оживленное место, и там много посетителей. Я отвезу Вас туда после Вашей лекции.
После лекции Маркузо действительно приехал за мной и повез меня в «Алиби-Рум». Пока мы ехали, я сказал: «Слушай, я собираюсь взять что-нибудь выпить. Как называется хорошее виски»
— Спроси «Блэк-энд-Уайт» и стакан воды, — посоветовал он.
Бар «Алиби-Рум» оказался превосходным местом, где собиралось множество людей и жизнь била ключом. Женщины были одеты в меха, все были очень дружелюбны, и беспрестанно звонили телефоны.
Я подошел к стойке, заказал свой «Блэк-энд-Уайт» и стакан воды. Бармен быль очень дружелюбен и быстро усадил рядом со мной красивую женщину, представив ее мне. Я купил ей выпить. Место мне понравилось, и я решил вернуться сюда на следующей неделе.
Итак, каждый четверг, вечером, я приезжал в Буффало, чтобы машина с номером 169 отвезла меня сначала на лекцию, а потом в «Алиби-Рум». Я входил в бар и заказывал свой «Блэк-энд-Уайт» со стаканом воды. Через несколько недель дошло до того, что, войдя в бар и еще не дойдя до стойки, я видел, что там уже стоит мой «Блэк-энд-Уайт» и стакан воды. «Как обычно, сэр», — приветствовал меня бармен.
Я выпивал весь стакан залпом, чтобы показать, какой я крутой (я видел в фильмах, как это делают крутые парни), потом я просто сидел секунд двадцать, а потом пил воду. Через какое-то время мне уже и вода была не нужна.
Бармен всегда следил за тем, чтобы на стуле рядом со мной сидела красивая женщина, и все начиналось просто замечательно, однако перед закрытием бара все они вспоминали о каких-то важных делах. Я думал, что, возможно, так происходит потому, что к тому времени я уже бывал изрядно пьян.
Однажды, когда бар «Алиби-Рум» закрывался, девушка, которую я в тот вечер угощал выпивкой, предложила пойти в другое место, где она знала многих людей. Это место располагалось на втором этаже какого-то другого здания, на котором не было и намека на то, что наверху есть бар. Все бары в Буффало должны были закрываться в два часа ночи, и все люди, которые там находились, «забуривались» в этот огромный зал и продолжали веселиться, — нелегально, конечно.
Я пытался найти способ остаться в баре и посмотреть, что же там происходит, при этом не напиваясь. Однажды я заметил, что один парень, который частенько бывал в баре, подошел к стойке и заказал стакан молока. Все знали, в чем его проблема: у бедняги была язва. Это навело меня на мысль.
В следующий раз, когда я пришел в «Алиби-Рум», бармен спросил: «Как обычно, сэр»
— Нет. Кока-Колу. Просто Кока-Колу, — говорю я, изображая на своем лице искреннее огорчение.
Вокруг меня собираются другие посетители и сочувствуют мне. Один говорит: «Да, три недели назад я тоже бросал пить». «Это круто, Дик, это действительно круто», — говорит другой.
Все отдали мне должное. Теперь, когда я «бросил пить», у меня хватило мужества прийти в бар, со всеми его «искушениями», и просто заказать Кока-Колу, потому что мне безусловно хотелось повидаться с друзьями. Я продержался целый месяц! Я действительно показал себя как настоящий крутой парень.
Однажды, когда я зашел в туалет, у писсуара стоял какой-то парень. Он был выпивши и сказал мне недоброжелательным тоном: «Мне не нравится твое лицо. По-моему, ты сейчас получишь».
Я побледнел от страха, но тем же тоном ответил ему: «Уйди с дороги или я пописаю прямо через тебя!»
Он сказал что-то еще, и я понял, что тут недалеко и до драки. А я никогда не дрался. Я толком не знал, что делать, и боялся, что мне достанется. На самом деле я подумал об одном: я отошел от стены, потому что понял, что если он меня ударит, то я расшибусь о стену.
Потом я почувствовал боль в глазу — не слишком сильную — и тут же, как следует, врезал этому сукину сыну, причем я сделал автоматически и очень обрадовался, когда понял, что для этого мне не нужно думать; «механизм» четко знал, что делать.
— Ну что. Один — один, — сказал я. — Хочешь продолжить
Парень отступил и вышел из туалета. Мы убили бы друг друга, если бы он был таким же тупым, каким был я.
Я пошел умыться; у меня дрожали руки, из десен текла кровь: десны — мое слабое место, — и еще болел глаз. Успокоившись, я вернулся в бар и развязно направился к бармену. «Блэк-энд-Уайт» и стакан воды», — сказал я, понимая, что только так можно успокоить нервы.
Я не знал, что парень, которого я ударил в туалете, сидел в другой половине бара и разговаривал с тремя друзьями. Вскоре эти трое парней (а они были по-настоящему крутые, здоровые ребята) подошли туда, где сидел я, и наклонились надо мной. Они угрожающе посмотрели на меня сверху вниз и один из них спросил: «Ты зачем затеял драку с нашим другом»
Однако я настолько туп, что не понимаю, что меня пугают; я знаю только то, что правильно, а что нет. Я быстро поворачиваюсь и раздраженно ору: «А почему бы вам сначала не выяснить, кто начал первым, прежде чем лезть на рожон»
Этих здоровяков настолько ошеломил тот факт, что их запугивание не сработало, что они отпрянули и вернулись на свое место.
Через некоторое время один из них подошел ко мне и сказал: «Ты прав, Керли всегда ведет себя именно так. Он постоянно затевает драки, а потом просит нас разобраться».
— Конечно, я прав, черт бы тебя побрал! — сказал я, и парень сел рядом со мной.
Керли и двое других парней тоже подошли к стойке и сели по другую сторону от меня, через два места. Керли что-то ляпнул насчет того, что мой глаз не совсем хорошо выглядит, на что я ответил, что его глаз тоже явно не в лучшей форме.
Я продолжаю разговаривать очень грубо, поскольку считаю, что именно так должен вести себя в баре настоящий мужик.
Ситуация становится все более и более напряженной, и посетители начинают переживать, чем же все это закончится. Бармен говорит: «Парни, здесь драться нельзя! Успокойтесь!»
Керли шипит: «Ничего; мы достанем его, когда он выйдет».
И вдруг заходит гений. В каждой области есть свои первоклассные знатоки. Этот парень подходит ко мне и говорит: «Здорово, Дэн! Я и не знал, что ты в городе! Я так рад видеть тебя!»
Потом он говорит Керли: «Привет, Пол! Я хочу познакомить тебя со своим лучшим другом. Это Дэн. Я думаю, вы понравитесь друг другу, ребята. Почему бы вам не пожать друг другу руки»
Мы жмем друг другу руки. Керли говорит: «Хм, приятно познакомиться».
Потом этот гений наклоняется ко мне и тихонько шепчет: «А теперь быстро убирайся отсюда!»
— Но они сказали, что они…
— Просто уходи! — говорит он.
Я взял пиджак и быстро вышел из бара. Я крался вдоль стен зданий на тот случай, если они пойдут искать меня. Но никто не вышел, и я отправился в свою гостиницу. Так случилось, что в тот вечер я прочитал последнюю лекцию, так что больше в «Алиби-Рум» я не вернулся, по крайней мере, в течение нескольких лет.
(На самом деле я вернулся в «Алиби-Рум» лет десять спустя, но там все уже было иначе. Бар уже не был таким милым и безукоризненным, как раньше. Он был неопрятным, и среди его посетителей было немало подозрительных субъектов. Я поговорил с барменом, который тоже сменился, и рассказал о том, каким был этот бар в старые времена. «О, да! — сказал он. — Раньше здесь отдыхали букмекеры со своими девушками». Тогда я понял, почему в баре было так много дружелюбных и элегантных людей и почему постоянно звонили телефоны.)
На следующее утро, когда я встал и посмотрел в зеркало, я понял, что через несколько часов вокруг всего глаза будет огромный синяк. Вернувшись в тот день в Итаку, я пошел отнести что-то в кабинет декана. Профессор философии увидел мой синяк и воскликнул: «О, мистер Фейнман! Только не говорите, что Вы ударились о дверь»
— Вовсе нет, — сказал я. — Я подрался в туалете бара в Буффало.
— Ха-ха-ха! — расхохотался он.
Была еще одна проблема: мне нужно было читать своим студентам лекцию. Я вошел в аудиторию, опустив голову, делая вид, что изучаю свои записи. Подготовившись, я поднял голову, посмотрел прямо на студентов и сказал то, что я всегда говорю перед началом лекции, но на этот раз более жестким голосом: «Вопросы есть»

Я хочу свой доллар!

Когда я был в Корнелле, я часто заезжал домой в Фар Рокуэй. Один раз, когда я был дома, позвонил телефон: междугородний из Калифорнии. В те времена такой звонок значил, что случилось что-то очень важное, особенно если это был звонок из такого замечательного места — Калифорнии — за миллион миль отсюда.
Некто на другом конце провода сказал:
— Это профессор Фейнман из Корнеллского университета
— Да.
— С вами говорит мистер такой-то из авиастроительной компании.
Это была одна из больших авиационных компаний в Калифорнии, но, к сожалению, я не помню, какая. Мой собеседник продолжает: «Мы планируем создать лабораторию по реактивным самолетам на ядерной тяге. Она будет иметь бюджет в столько-то миллионов долларов…» Большие цифры. Я сказал: «Минуточку, сэр. Я не понимаю, почему Вы мне все это рассказываете»
— Дайте мне договорить, — сказал он, — дайте мне объяснить все. Пожалуйста, дайте мне сделать это так, как мне удобно. — И он продолжает в том же духе еще некоторое время и говорит, сколько людей будет работать в лаборатории, столько-то людей такого уровня и столько-то кандидатов такого уровня…
— Извините меня, сэр, — сказал я, — но я думаю, Вы говорите не с тем, с кем надо.
— Я говорю с Ричардом Фейнманом, Ричардом Ф. Фейнманом
— Да, но…
— Пожалуйста, дайте мне сказать все, что я должен сказать, а потом мы обсудим это.
— Хорошо. — Я сажусь и вполуха слушаю всю эту чепуху, все детали этого большого проекта, все еще не подозревая, зачем он мне сообщает всю эту информацию.
Наконец, когда он закончил, он говорит:
— Я рассказываю все это Вам, потому что мы хотим пригласить Вас в качестве директора лаборатории.
— Вы уверены, что попали по адресу, — говорю я. — Я профессор теоретической физики, а не инженер, специалист по ракетостроению, не авиаинженер, ничего подобного.
— Мы уверены, что Вы именно тот человек.
— Откуда Вы взяли мою фамилию Почему Вы решили позвонить мне
— Сэр, Ваше имя значится на патенте по реактивным самолетам на ядерной тяге.
— О! — сказал я, и понял, почему мое имя стояло на патенте, — я должен рассказать Вам эту историю.
Я сказал тому парню:
— Извините, но я хотел бы остаться профессором в Корнеллском университете.
А случилось следующее. Во время войны в Лос-Аламосе был один замечательный парень, ответственный за правительственное патентное бюро. Его звали капитан Смит. Он разослал всем циркуляр, в котором говорилось что-то вроде: «Мы в патентном бюро будем рады запатентовать любую вашу идею для правительства Соединенных Штатов, на которое вы сейчас работаете. Любую идею по ядерной энергии или ее применению, которую, как вам кажется, знает каждый. Это не так. Каждый не знает о ней. Просто зайдите ко мне в кабинет и расскажите о своей идее».
Я вижу Смита во время ланча и по дороге назад в техническую зону говорю ему: «Этот циркуляр, который Вы разослали всем — это же просто безумие — прийти и рассказывать о каждой идее».
Мы обсудили это вдоль и поперек — к этому времени мы уже были у него в кабинете, и я говорю: «У меня столько идей по ядерной энергии совершенно очевидных, что мне придется провести весь день здесь, выдавая их одну за другой».
— НУ, НАПРИМЕР
— А, чепуха, — говорю я. — Пример первый: ядерный реактор… под водой… вода поступает внутрь… пар идет с другой стороны… Пшшш — это подводная лодка. Или: ядерный реактор… воздух врывается спереди… нагревается ядерной реакцией… выходит сзади… Бум! По воздуху — это самолет. Или: ядерный реактор… через него проходит водород… Зум! — это ракета. Или: ядерный реактор… только вместо того, чтобы использовать обычный уран, используется обогащенный уран с окисью берилия при высоких температурах, чтобы было эффективней… это — атомная электростанция. Миллион идей! — сказал я, выходя за двери.
Ничего не произошло.
Через три месяца Смит звонит мне в кабинет и говорит: «Фейнман, подводную лодку уже взяли. Но остальные три — Ваши». Вот почему, когда парни из авиастроительной компании в Калифорнии запланировали свою лабораторию и попытались найти специалиста по всяким реактивным штуковинам, — нет ничего проще, — они смотрят, кто взял патент!
Так или иначе, Смит сказал мне подписать какие-то бумаги, на те три идеи, которые я передавал правительству для патентования. В силу какого-то юридического фокуса при передаче патента правительству подписываемый документ не является законным, если он не предусматривает какого-либо обмена, и в бумаге, которую я подписал, говорилось: «За сумму в один доллар я, Ричард Ф. Фейнман, отдаю эту идею правительству Соединенных… »
Я подписал бумагу.
— Где мой доллар
— Это просто формальность, — сказал Смит, — у нас нет фондов, чтобы выплачивать деньги, мы их не предусмотрели.
— Однако Вы предусмотрели, чтобы в контракте значилось, что я отдаю идею за доллар, — говорю я. — Я хочу свой доллар!
— Это глупо, — протестует Смит.
— Нет, это не глупо, — возражаю я. — Это юридический документ. Вы заставили меня подписать его, а я честный человек. Если я подписываю что-то, где говорится, что мне положен доллар, я должен его получить. И нечего меня дурачить.
— Хорошо, хорошо, — говорит он, начиная сердиться. — Я дам Вам доллар из своего кармана.
— О’кей.
Я беру доллар и уже знаю, что я буду делать дальше. Я иду в ближайшую лавку и покупаю на доллар (а на него тогда можно было купить не так уж мало) печенье и конфеты, те шоколадные конфеты с вкуснейшей начинкой, целую гору всякой всячины. Потом возвращаюсь в теоретическую лабораторию и выдаю: «Слушайте все, я получил премию. У меня есть печенье! Я получил премию! Доллар за мой патент! Мне дали доллар за патент!»
Все, у кого были патенты (а такие патенты были у многих), все приходили к капитану Смиту: они хотели свой доллар!
Он начал вычищать карманы, выдавая каждому по монете, но скоро понял, что так из него высосут все по капле! Он как сумасшедший пытался образовать фонд, откуда он мог бы выплачивать доллары этим настырным парням. И я не знаю, как он уладил это дело.

Ты их просто спрашиваешь

Когда я впервые попал в Корнеллский университет, я переписывался с девушкой, с которой встречался в Нью-Мексико, когда работал над бомбой. Когда она упомянула о каком-то другом знакомом ей парне, я подумал, что мне лучше поехать туда сразу по окончании учебного года и попытаться спасти положение. Однако, когда я наконец туда добрался, я обнаружил, что опоздал, так что, в конечном итоге, я оказался в мотеле в Альбукерки, впереди было совершенно свободное лето и никаких занятий.
Мотель «Каса-Гранде» располагался на 66-ом шоссе, главной улице города. Примерно через три задания вниз по шоссе находился небольшой ночной клуб, где можно было развлечься. Поскольку делать мне было нечего, а наблюдать за приходящими в бар посетителями и общаться с ними мне нравилось, я частенько туда заглядывал.
Когда я пришел туда впервые, я разговаривал у стойки с каким-то парнем, и мы заметили стол, вокруг которого расположилась стайка симпатичных молодых девушек, — я думаю, это были стюардессы TWA , — которые, похоже, праздновали чей-то день рождения. Парень, с которым я разговаривал, сказал: «Пошли, наберемся храбрости и пригласим их потанцевать».
Итак, мы пригласили двух девушек потанцевать, после чего они пригласили нас присоединиться к их компании. После того, как мы немного выпили, подошел официант и спросил: «Кто-нибудь хочет что-нибудь»
Мне очень нравилось изображать пьяного и, несмотря на то, что я был абсолютно трезв, я повернулся к девушке, с которой танцевал, и пьяным голосом спросил: «Ты че-нибудь ХОЧШЬ»
— А что можно заказать — спрашивает она.
— Всссссссссссссе, что хочешь — ВСЕ!
— Отлично! Мы будем шампанское! — радостно говорит она.
Тогда я громко, чтобы слышали все в баре, говорю: «Отлично! Ш-ш-шампанского всссем!»
Потом я слышу, как мой приятель говорит моей девушке, что нехорошо «вытягивать у него все деньги, пользуясь тем, что он пьян», и начинаю думать, что, возможно, я сделал ошибку.
Но, к счастью, ко мне подходит официант, наклоняется и тихо говорит: «Сэр, шампанское стоит шестнадцать долларов за бутылку».
Я решаю отказаться от идеи шампанского для всех, поэтому еще громче, чем прежде, говорю: «ЗАБУДЬТЕ!»
Соответственно я весьма удивляюсь, когда через несколько секунд официант возвращается к столу со всеми своими прибамбасами: белым полотенцем через руку, подносом, уставленным бокалами, ведерком, полным льда, и бутылкой шампанского. Он подумал, что сказав: «Забудьте», я имел в виду цену, тогда как я говорил о шампанском!
Официант налил всем шампанского, я заплатил шестнадцать долларов, а мой приятель ужасно разозлился на мою девушку, потому что ему казалось, что именно она заставила меня потратить столько денег. Но что касается меня, на этом все и закончилось, хотя позже это стало началом нового приключения.
Я довольно часто наведывался в этот ночной клуб, и с течением времени развлечения несколько изменились. Начались какие-то гастроли, которые проходили через Амарилло и множество других мест в Техасе и бог знает, где еще. Кроме того, в ночном клубе была постоянная певица, которую звали Тамара. Каждый раз, когда в клуб приезжала новая актерская труппа, Тамара представляла меня одной из приехавших девушек. Девушка обычно приходила ко мне, садилась за мой столик, я покупал ей выпить, и мы беседовали. Безусловно, одной беседы мне было недостаточно, я бы предпочел что-то большее, но в последнюю минуту всегда что-нибудь случалось. Поэтому я никак не мог понять, почему Тамара всегда старается представить меня всем этим милым девушкам, а потом, даже несмотря на то, что все очень хорошо начинается, в конечном итоге я покупаю девушкам выпить, трачу весь вечер на болтовню и на этом все. Мой приятель, который к тому же не имел преимущества представления Тамарой девушек, тоже не мог зайти дальше меня — мы оба были тупицами.
Через несколько недель различных представлений и различных девушек приехала новая труппа. Тамара, как обычно, представила меня девушке из труппы, мы прошли через стандартную процедуру: я покупаю ей выпить, мы беседуем, она очень мила. Она пошла, выступила и вернулась за мой столик, что привело меня в хорошее расположение духа. Люди смотрели на нас и думали: «Что же в нем такого, что эта девушка приходит к нему»
Но потом, уже почти перед завершением вечера в баре, она сказала что-то, что я к тому времени слышал уже много раз: «Мне бы очень хотелось, чтобы ты пришел ко мне сегодня ночью, но у нас вечеринка, поэтому, возможно, завтра ночью…» Я знал, что это «возможно, завтра ночью» означает: НИЧЕГО.
Однако в течение вечера я заметил, что эта девушка — ее звали Глория — нередко разговаривала с конферансье как во время представления, так и по пути в дамскую комнату. Поэтому однажды, когда она была в дамской комнате, а конферансье проходил мимо моего столика, я, подчиняясь какому-то импульсу, совершенно наугад сказал ему: «У Вас очень хорошая жена».
Он ответил: «Да, спасибо», и мы немного поболтали. Он подумал, что она сама сказала мне об этом. Когда же вернулась Глория, она подумала, что он сказал мне об этом. Мы поговорили немного все вместе, и они пригласили меня к себе после закрытия бара.
В два часа утра я вместе с ними отправился в их мотель. Вечеринки там, конечно же, не было, и мы очень долго разговаривали. Они показали мне фотоальбом с фотографиями Глории, когда ее муж впервые познакомился с ней в Айове: довольно полная женщина, выросшая на кукурузе; потом они показали другие ее фотографии, сделанные после того, как она похудела, сейчас же она выглядела действительно превосходно! Он научил ее всевозможным штучкам, хотя сам не умел ни читать, ни писать, что было особенно интересно потому, что у него была работа, и, будучи конферансье, он должен был читать названия сценок и имена актеров, которые состязались в любительском конкурсе, а я даже не заметил, что он не мог прочитать то, что «читал»! (На следующий вечер я увидел, что они делают. Когда она приводила человека на сцену или уводила его со сцены, она, проходя мимо него, смотрела на листочек бумаги, который он держал в руках и шепотом говорила ему имена следующих выступающих и название их сценки.)
Они были очень интересной и дружной парой, и мы о многом разговаривали вместе. Я вспомнил, как мы познакомились, и спросил у них, почему Тамара всегда знакомит меня с новыми девушками.
Глория ответила: «Перед тем как представить меня тебе, Тамара сказала: «Сейчас я познакомлю тебя с настоящим местным транжирой! «».
Я на мгновение задумался, и тут меня осенило, что бутылка шампанского, которую я купил за шестнадцать долларов со столь энергичным и не правильно понятым «забудьте!», оказалась хорошим вложением. Судя по всему, я приобрел репутацию весьма эксцентричного человека, который приходит в бар не в лучшей одежде, не в опрятном костюме, но всегда готов потратить кучу денег на девушек.
В конце концов я рассказал им о том, что меня в высшей степени удивляет. «Я довольно умен, — сказал я, — но, вероятно, это относится только к физике. Однако бар просто кишит умными парнями — нефтяниками, шахтерами, важными бизнесменами и т.п., — и они постоянно покупают девушкам выпивку, ничего за это не получая!» (К этому времени я решил, что никто не получает ничего.) «Как это возможно, — спросил я, — чтобы «умный» парень, входя в бар, становился полным дураком»
Конферансье сказал: «Об этом я знаю все. Я точно знаю, как это работает. Я преподам тебе несколько уроков, после которых ты сможешь получить что-нибудь от девушки в баре вроде этого. Но прежде чем преподать тебе эти уроки, я должен продемонстрировать, что я действительно знаю то, о чем говорю. Для этого Глория сделает так, что мужчина купит тебе крюшон».
Я говорю: «Идет», а сам думаю: «Как, черт побери, они собираются сделать это»
Конферансье продолжил: «Но ты должен точно выполнять все, что мы тебе скажем. Завтра вечером в баре ты сядешь на некотором расстоянии от Глории, а когда она подаст тебе знак, ты просто пройдешь мимо нее».
— Да, — говорит Глория. — В этом нет ничего сложного.
На следующий вечер я иду в бар, сажусь в углу, откуда могу наблюдать за Глорией. Через некоторое время с ней уже сидит какой-то парень, в чем можно было не сомневаться, еще через какое-то время парень просто светится от счастья, а Глория подмигивает мне. Я встаю и беззаботно иду. И в тот момент, когда я прохожу мимо них, Глория поворачивается и в высшей степени дружелюбно и радостно восклицает: «О, Дик, привет! Когда ты вернулся в город Где ты был»
Парень тут же поворачивается, чтобы посмотреть, что это за «Дик» такой, и в его глазах я вижу то, что мне полностью понятно, ибо я сам не раз оказывался в таком положении.
Первый взгляд: «О-о, назревает состязание. Он собирается увести ее у меня после того, как я купил ей выпить! Что же будет»
Следующий взгляд: «Нет, это лишь случайный друг. Они, видимо, знают друг друга давно». Я смог увидеть все это. Я смог прочесть это на его лице. Я точно знал, что он чувствует.
Глория поворачивается к нему и говорит: «Джим, познакомься с моим старым другом. Это Дик Фейнман».
Следующий взгляд: «Я знаю, что делать; я обойдусь с этим парнем по-хорошему и понравлюсь ей еще сильнее».
Джим поворачивается ко мне и говорит: «Привет, Дик. Хочешь выпить»
— Не откажусь! — говорю я.
— Что будешь
— То же, что и она.
— Бармен, еще один крюшон, пожалуйста.
Так что все получилось очень просто; в этом не было ничего особенного. В тот вечер после закрытия бара я опять отправился в мотель, где жили Глория и ее муж. Они улыбались и смеялись над тем, как здорово все сработало. «Хорошо, — сказал я. — Я полностью убежден в том, что Вы действительно знаете то, о чем говорите. Так как насчет уроков»
— О’кей, — говорит конферансье. — Принцип здесь таков: парень хочет выглядеть джентльменом. Он не хочет, чтобы его сочли невеждой, грубияном и особенно скрягой. Поскольку девушка отлично понимает, что им движет, ей несложно направить его в нужную сторону.
— А потому, — продолжил он, — ни в коем случае не будь джентльменом! Ты должен относиться к девушкам с презрением. Более того, самое первое правило гласит: не покупай девушке ничего, — включая сигареты, — пока не спросишь ее, переспит ли она с тобой, и не убедишься в том, что она не лжет и действительно это сделает.
— Э-э… ты имеешь в виду… ты не… э-э… ты их просто спрашиваешь
— О’кей, — говорит он, — я понимаю, что это лишь твой первый урок, и тебе, возможно, будет нелегко задать такой вопрос сразу. Поэтому ты можешь купить ей что-нибудь — какую-нибудь мелочь — прежде чем задать ей этот вопрос. Хотя, с другой стороны, это только осложнит все дело.
Что ж, все, что мне нужно, — это узнать принцип, а дальше я дохожу сам. Весь следующий день я перестраивал свою психологию: я принял, что все эти девки, которые приходят в бар, — обычные стервы, что они и гроша ломаного не стоят, что все они приходят в бар, чтобы ты купил им выпить, но за это тебе ничего не светит; я не собираюсь вести себя как джентльмен по отношению к этим стервам и т.п. Я учил все это до тех пор, пока не довел до автоматизма.
В тот же вечер я был готов испробовать новый метод. Я вхожу, как обычно, в бар, и мой друг сразу же говорит: «Дик, здорово! Погоди-ка, я покажу тебе девушку, которую я сегодня подцепил! Она пошла переодеться и сейчас вернется».
— Да, да, — говорю я, потому что на меня это не производит никакого впечатления, и сажусь за другой столик, чтобы посмотреть шоу. Девушка моего друга приходит, как только начинается шоу, а я думаю: «Мне наплевать на то, как она хороша; она просто заставит его купить ей выпить, причем он ни черта за это не получит!»
После первого номера мой друг говорит: «Эй, Дик! Я хочу познакомить тебя с Энн. Энн, это мой хороший друг. Дик Фейнман».
Я говорю: «Привет» и продолжаю смотреть шоу.
Через некоторое время Энн говорит мне: «Почему бы Вам не пересесть за наш столик»
Я думаю про себя: «Ну и сучка: он покупает ей выпить, а она приглашает за столик кого-то еще». Я говорю: «Мне и отсюда хорошо видно».
Вскоре в бар входит одетый в красивую униформу лейтенант с военной базы, расположенной неподалеку. Мы и глазом не успели моргнуть, как Энн оказалась в другом конце бара рядом с этим лейтенантом!
Позднее, в тот же вечер, я сижу у стойки бара, Энн танцует с лейтенантом, и, когда лейтенант поворачивается ко мне спиной, а она лицом, она очень мило мне улыбается. Я опять думаю: «Вот сучка! Теперь она обманывает и лейтенанта!»
И тут ко мне приходит классная мысль: я не смотрю на нее до тех пор, пока лейтенант меня не видит, а потом улыбаюсь ей в ответ, чтобы лейтенант понял, что происходит. Так что ее обман скоро раскрывается.
Через несколько минут она расстается с лейтенантом и просит владельца бара подать ей пальто и сумочку, при этом она низким и понятно на что намекающим голосом говорит: «Пойду прогуляюсь. Кто-нибудь хочет прогуляться со мной»
Я думаю про себя: «Ты можешь выпендриваться и отталкивать парней, но ты не можешь делать это постоянно, иначе вообще ничего не получишь. Все равно настанет время, когда тебе придется уступить». Поэтому я холодно говорю: «Я с тобой прогуляюсь». Мы выходим, проходим несколько кварталов и видим кафе. Тогда она говорит: «У меня идея: возьмем кофе и сандвичи, пойдем ко мне и съедим их».
Идея звучит совсем неплохо, поэтому мы заходим в кафе, она заказывает три кофе и три сандвича, а я оплачиваю заказ.
Когда мы выходим из кафе, я думаю: «Что-то здесь не так: слишком много сандвичей!»
По дороге в мотель она говорит: «Знаешь, у меня не будет времени съесть эти сандвичи с тобой, потому что придет лейтенант…»
Я думаю про себя: «Вот я и провалился. Конферансье научил меня, что делать, а я провалился. Я купил ей сандвичей на один доллар и десять центов, ничего не попросив перед этим, и вот теперь я знаю, что ни черта не получу взамен! Я должен возместить свои расходы, хотя бы для того чтобы мой учитель гордился мной».
Я внезапно останавливаюсь и говорю ей: «Ты… хуже ШЛЮХИ!»
— Ч-е-е
— Ты заставила меня купить эти сандвичи, и что я получу взамен Ничего!
— Ну и скряга же ты! — говорит она. — Если все дело в этом, я верну тебе деньги за сандвичи!
Я понял, что она блефует, и сказал: «О’кей, давай деньги».
Она была поражена. Она полезла в свой кошелек, достала деньги, которые у нее были, и отдала мне. Я взял свой сандвич и кофе и ушел.
Покончив с едой, я вернулся в бар, чтобы отчитаться перед учителем. Я объяснил все и добавил, что мне жаль, что я провалился, но я попытался возместить свои убытки.
Он очень спокойно сказал: «Все нормально. Дик; все в порядке. Поскольку все закончилось тем, что ты ничего ей не купил, сегодня ночью она переспит с тобой».
— Что
— Да-да, — уверенно сказал он, — она переспит с тобой. Я знаю это.
— Но ее даже нет здесь! Она у себя с лей…
— Ну и что
Уже почти два часа ночи, бар закрывается, а Энн так и не появилась. Я спрашиваю конферансье и его жену, могу ли я снова пойти к ним. Они говорят, конечно.
Как только мы выходим из бара, появляется Энн, бежит через шоссе и подходит ко мне. Она берет меня за руку и говорит: «Пойдем ко мне».
Конферансье был прав. Урок оказался замечательный!
Когда осенью я вернулся в Корнелл, на одной из вечеринок я танцевал с сестрой одного аспиранта, которая приехала из Вирджинии. Она была очень милой, и мне в голову пришла одна идея. «Пойдем в бар, выпьем что-нибудь», — предложил я.
По пути в бар я набирался храбрости, чтобы проверить урок, который преподал мне конферансье, на обыкновенной девушке. Как-никак, в том, что ты неуважительно относишься к девушке из бара, которая старается раскрутить тебя на выпивку, нет ничего особенного, а вот как насчет милой, обыкновенной девушки с Юга
Мы вошли в бар и, прежде чем сесть за столик, я сказал: «Послушай, прежде чем я куплю тебе выпить, я хочу знать одну вещь: ты переспишь со мной сегодня ночью»
«Да».
Итак, тактика сработала даже с обычной девушкой! Однако, несмотря на всю эффективность урока, больше я им не пользовался. Мне не нравилось так вести себя. Но все же мне было интересно узнать, что мир устроен иначе, чем меня учили в детстве.

Счастливые числа

Однажды в Принстоне я сидел в комнате отдыха и случайно услышал, как математики говорят о ряде для ex, который выглядит как 1+x+x2/2!+x3/3! Каждый последующий член ряда получается при умножении предыдущего члена на x и его делении на следующее порядковое число. Например, чтобы получить член, следующий за x4/4!, нужно умножить этот член на x и разделить на 5. Все очень просто.
Когда я был ребенком, я просто восхищался рядами и нередко забавлялся с ними. С помощью ряда, о котором шла речь, я вычислял e и видел, как быстро уменьшаются последующие члены.
Я пробормотал что-то вроде того, как легко можно вычислить любую степень e с помощью этого ряда (достаточно просто подставить эту степень вместо x).
— Да — сказали они. «Отлично, чему равно e в степени 3, 3» — спросил какой-то шутник. По-моему, это был Таки.
Я говорю: «Легко. 27,11″.
Таки знает, что вычислить это в уме совсем нелегко. «Эй! Как тебе это удалось»
Другой парень говорит: «Ну вы же знаете Фейнмана, он просто выдумал это число. На самом деле оно не правильное».
Они идут за таблицей, а я тем временем добавляю еще несколько цифр. «27, 1126″, — говорю я.
Они находят число в таблице. «Правильно! Но как ты это сделал»
— Я просто суммировал ряд.
— Никто не умеет суммировать ряды так быстро. Ты, видимо, просто знал это число. А чему равно e в степени 3
— Слушайте, — говорю я. — Это сложная работа! Я могу посчитать только одну степень в день!
— Ага! Это надувательство! — обрадовались они.
— О’кей, — говорю я. — 20, 085.
Пока они ищут число в книжке, я добавляю еще несколько цифр. Теперь они возбуждаются, потому что я правильно назвал еще одно число.
Итак, все великие математики современности озадачены тем, как мне удается подсчитать любую степень e! Один из них говорит: «Не может быть, чтобы он просто подставлял это число и суммировал ряд — это слишком сложно. Тут есть какой-то трюк. Ты не сможешь вычислить какое угодно число, например, e в степени 1, 4″.
Я говорю: «Да, работа не из легких. Но для вас, так и быть. 4, 05″.
Пока они ищут ответ, я добавляю еще несколько цифр и говорю: «Все, на сегодня это последнее», и выхожу из комнаты.
Произошло же следующее. Я случайно знал три числа: натуральный логарифм 10 (который нужен, чтобы переводить числа от основания 10 к основанию e), который равен 2, 3026 (поэтому я знал, что e в степени 2, 3 примерно равно 10), а из-за радиоактивности (средняя продолжительность жизни и период полураспада) я знал натуральный логарифм 2, который равен 0, 69315 (поэтому я также знал, что e в степени 0, 7 равно почти 2). Кроме того, я знал, что e (в степени 1) равно 2, 71828.
Сначала меня попросили возвести e в степень 3, 3. Это все равно, что e в степени 2, 3 (то есть 10), умноженное на e, то есть 27, 18. Пока они старались понять, как мне это удалось, я внес поправку на лишние 0, 0026: 2, 3026 — слегка завышенное число.
Я знал, что не смогу вычислить следующее число. Мне просто повезло, когда парень назвал e в степени 3: это e в степени 2, 3, умноженное на e в степени 0, 7 (или 10, умноженное на 2). Итак, я знал, что это 20 с чем-то, а пока они раздумывали над тем, как мне это удалось, я внес поправку на 0, 693.
Ну уж теперь-то я был уверен, что не смогу вычислить следующее число, но мне опять повезло. Парень попросил посчитать е в степени 1, 4, а это e в степени 0, 7, умноженное на само себя. Так что все, что мне пришлось сделать, так это чуть-чуть подкорректировать четверку!
Они так никогда и не поняли, как мне это удалось.
Когда я был в Лос-Аламосе, я обнаружил, что Ханс Бете умеет превосходно считать. Например, как-то раз мы подставляли числа в формулу и дошли до возведения в квадрат числа 48. Я потянулся за калькулятором Маршан, он же сказал: «Это 2300″. Я начинаю нажимать кнопки, а он говорит: «Если тебе нужно знать точно, то ответ 2304″.
Машина говорит 2304. «Класс! Это же просто здорово!» — говорю я.
— Разве ты не знаешь, как возводят в квадрат числа, близкие к 50 — говорит он. — Возводишь в квадрат 50, это 2500, а потом вычитаешь 100, умноженное на разность нужного тебе числа и 50 (в данном случае эта разность равна 2), получается 2300. Если хочешь получить точный результат, возведи эту разность в квадрат и прибавь к полученному числу. Так и получается 2304.
Через несколько минут нам понадобилось взять кубический корень из 2, 5. Чтобы взять кубический корень с помощью калькулятора Маршан, нужно воспользоваться таблицей для первого приближения. Я открываю ящик, чтобы взять эту таблицу, — на этот раз времени требуется немного больше, — а он говорит: «Примерно 1, 35″.
Я проверяю результат на Маршане, и он оказывается правильным. «А как ты это сделал — спрашиваю я. — Ты владеешь секретом того, как брать кубический корень из числа»
— О, — говорит он, — логарифм 2, 5 равен стольки-то. Треть этого логарифма находится между логарифмом 1, 3, который равен стольки-то, и логарифмом 1, 4, который равен стольки-то, так что я просто применил метод интерполяции.
Итак, кое-что я выяснил: во-первых, он наизусть знает таблицы логарифмов, а во-вторых, один только объем арифметических действий, которые он проделал во время интерполяции, отнял бы у меня больше времени, чем если бы я просто подошел к столу и понажимал кнопки калькулятора. На меня это произвело колоссальное впечатление.
После этого я тоже пытался проделать что-либо подобное. Я запомнил значения нескольких логарифмов и начал замечать, что происходит. Например, если кто-то спрашивает: «Чему равно 28 в квадрате», замечаешь, что квадратный корень из двух равен 1, 4, а 28 — это 20, умноженное на 1, 4, поэтому 28 в квадрате должно примерно равняться 400, умноженному на 2, или 800.
Если кто-нибудь спрашивает, сколько получится, если разделить 1 на 1, 73, то можно сразу ответить, что 0, 577, потому что знаешь, что 1, 73 — это почти квадратный корень из 3, поэтому 1/1, 73 равно одной трети квадратного корня из 3. А если нужно определить отношение 1/1, 75, оно равно величине обратной дроби 7/4, а вы помните, что если в знаменателе стоит 7, то десятичные цифры повторяются: 0, 571428…
Меня очень забавляли мои собственные попытки быстрого выполнения арифметических действий с помощью хитрых приемов, а в особенности состязание с Хансом. Однако заметить что-либо, что упустил он, и указать ему на ответ мне удавалось крайне редко, но, когда все же удавалось, он от души смеялся. Он обладал уникальной способностью почти всегда находить ответ на любую задачу в пределах одного процента. Для него это не составляло особой сложности: каждое число было близко к какому-то другому, которое он знал.
Однажды я пребывал в особенно хорошем расположении духа. В техническом отделе был обеденный перерыв, и я не знаю, как такая идея могла прийти мне в голову, но я заявил: «За шестьдесят секунд я могу дать ответ с точностью до 10 процентов на любую задачу, которую кто-либо сумеет сформулировать за десять секунд!»
Люди начали давать мне задачи, которые казались им сложными, например, проинтегрировать функцию типа 1/(1+x4), которая практически не изменяется в названном ими диапазоне. Самой сложной задачей, которую мне дали, было определить биномиальный коэффициент x10 в выражении (1
x)20. Я это сделал ровно за 60 секунд.
Все давали мне задачи, я чувствовал себя великим, когда в столовую вошел Пол Олам. До приезда в Лос-Аламос какое-то время Пол работал вместе со мной в Принстоне и всегда оказывался умнее меня. Например, однажды я в рассеянности играл одной из мерных лент, которые при нажатии кнопки, возвращаясь в рулетку, врезаются в руку. Лента все время слегка поворачивалась, и мне было немного больно. «Ой! — воскликнул я. — Ну и осел же я. Я продолжаю играть с этой штукой, а она каждый раз причиняет мне боль».
Он сказал: «Ты ее не правильно держишь», взял эту чертову штуковину, вытащил ленту, нажал кнопку, и она вернулась точно на место, не причинив ему боли.
— Здорово! Как ты это делаешь — воскликнул я.
— Догадайся!
В течение следующих двух недель я хожу по Принстону, щелкая рулеткой и пытаясь загнать ленту на место, до тех пор пока на моей руке не остается живого места. Наконец, мое терпение лопает. «Поль! Я сдаюсь! Как, черт побери, ты держишь эту штуковину, что она не ранит твою руку»
— А кто говорил, что не ранит Мне тоже бывает больно!
Я почувствовал себя полным идиотом. Он сумел сделать так, что я две недели издевался над своей рукой!
Так вот, Пол проходит по столовой, где все просто стоят на ушах. «Эй, Пол! — кричат они. — Фейнман — просто супер! Мы даем ему задачу, которую можно сформулировать за десять секунд, и он за одну минуту дает ответ с точностью до 10 процентов. Дай ему какую-нибудь задачу!»
Почти не останавливаясь, он говорит: «Тангенс 10 градусов в сотой степени».
Я влип: для этого нужно делить на число пи до ста десятичных разрядов! Это было безнадежно!
Однажды я похвастался: «Я могу решить любой интеграл, который все остальные могут решить только с помощью интегрирования по контуру, другими способами».
Тогда Пол пишет мне просто огромный чертов интеграл, который он получил, начав с комплексной функции, ответ которой он знал. Он убрал вещественную часть этой функции и оставил лишь мнимую. Он развернул функцию так, что единственным возможным способом решения интеграла осталось интегрирование по контуру! Он все время подставлял мне такие подножки. Он был очень умен.
Когда я впервые попал в Бразилию, я как-то раз обедал, не помню во сколько, — я постоянно приходил в ресторан не вовремя, — поэтому и оказался единственным посетителем. Я ел рис с бифштексом (который обожал), а неподалеку стояли четыре официанта.
Тут в ресторан вошел японец. Я уже раньше видел его: он бродил по городу, пытаясь продать счеты. Он начал разговаривать с официантами и бросил им вызов, заявив, что может складывать числа быстрее, чем любой из них.
Официанты не хотели потерять лицо, поэтому сказали: «Да, да, конечно. А почему бы Вам не пойти к тому посетителю и не устроить соревнование с ним»
Этот человек подошел ко мне. Я попытался сопротивляться: «Я плохо говорю на португальском!»
Официанты засмеялись. «С числами это не имеет значения», — сказали они.
Они принесли мне карандаш и бумагу.
Человек попросил официанта назвать несколько чисел, которые нужно сложить. Он разбил меня наголову, потому что пока я писал числа, он уже складывал их.
Тогда я предложил, чтобы официант написал два одинаковых списка чисел и отдал их нам одновременно. Разница оказалась небольшой. Он опять выиграл у меня приличное время.
Однако японец вошел в раж: он хотел показать, какой он умный. «Multiplicao! » — сказал он.
Кто-то написал задачу. Он снова выиграл у меня, хотя и не так много, потому что я довольно прилично умею умножать.
А потом этот человек сделал ошибку: он предложил деление. Он не понимал одного: чем сложнее задача, тем у меня больше шансов победить.
Нам дали длинную задачу на деление. Ничья.
Это весьма обеспокоило японца, потому что он явно прекрасно умел выполнять арифметические операции с помощью счет, а тут его почти победил какой-то посетитель ресторана.
«Raios cubicos!» — мстительно говорит он. Кубические корни! Он хочет брать кубические корни с помощью арифметики! Трудно найти более сложную фундаментальную задачу в арифметике. Должно быть, это был его конек в упражнениях со счетами.
Он пишет на бумаге число — любое большое число — я до сих пор его помню: 1729, 03. Он начинает работать с этим числом и при этом что-то бормочет и ворчит: «Бу-бу-бу-хм-гм-бу-бу», — он трудится как демон! Он просто погружается в этот кубический корень!
Я же тем временем просто сижу на своем месте.
Один из официантов говорит: «Что Вы делаете»
Я указываю на голову. «Думаю!» — говорю я. Затем пишу на бумаге 12. Еще через какое-то время — 12, 002.
Человек со счетами вытирает со лба пот и говорит: «Двенадцать!»
«О, нет! — возражаю я. — Больше цифр! Больше цифр!» Я знаю, что, когда с помощью арифметики берешь кубический корень, то каждая последующая цифра требует большего труда, чем предыдущая. Это работа не из легких.
Он опять уходит в работу и при этом бормочет: «Уф-фыр-хм-уф-хм-гм…». Я же добавляю еще две цифры. Наконец, он поднимает голову и говорит: «12, 0!»
Официанты просто светятся от счастья. Они говорят японцу: «Смотрите! Он делает это в уме, а Вам нужны счеты! И цифр у него больше!»
Он был абсолютно измотан и ушел, побежденный и униженный. Официанты поздравили друг друга.
Каким же образом посетитель выиграл у счетов Число было 1729, 03. Я случайно знал, что в кубическом футе 1728 кубических дюймов, так что было ясно, что ответ немногим больше 12. Излишек же, равный 1, 03, — это всего лишь одна часть из почти 2000, а во время курса исчисления я запомнил, что для маленьких дробей излишек кубического корня равен одной трети излишка числа. Так что мне пришлось лишь найти дробь 1/1728, затем умножить полученный результат на 4 (разделить на 3 и умножить на 12). Вот так мне удалось получить целую кучу цифр.
Несколько недель спустя этот человек вошел в бар того отеля, в котором я остановился. Он узнал меня и подошел. «Скажите мне, — спросил он, — как Вам удалось так быстро решить задачу с кубическим корнем»
Я начал объяснять, что использовал приближенный метод, и мне достаточно было определить процент ошибки. «Допустим, Вы дали мне число 28. Кубический корень из 27 равен 3…»
Он берет счеты: жжжжжжжжжжжжжжжж — «Да», — соглашается он.
И тут до меня доходит: он не знает чисел. Когда у тебя есть счеты, не нужно запоминать множество арифметических комбинаций; нужно просто научится щелкать костяшками вверх-вниз. Нет необходимости запоминать, что 9
7 = 16; ты просто знаешь, что когда прибавляешь 9, то нужно передвинуть десятичную костяшку вверх, а единичную — вниз. Поэтому основные арифметические действия мы выполняем медленнее, зато мы знаем числа.
Более того, сама идея о приближенном методе вычисления была за пределами его понимания, несмотря на то, что зачастую невозможно найти метод точного вычисления кубического корня. Поэтому мне так и не удалось научить его брать кубический корень или объяснить, как мне повезло, что он выбрал число 1729, 03.

O Americano, outra vez!

Однажды я подвозил какого-то паренька, и он рассказал мне о том, какая замечательная страна Южная Америка и что мне обязательно нужно туда съездить. Я пожаловался, что там говорят на другом языке, но он сказал, что нужно просто выучить этот язык — это не проблема. Тогда я подумал, что идея, в общем-то, неплохая: съезжу-ка я в Южную Америку.
В Корнеллском университете преподавали несколько курсов иностранных языков по методу, который использовали еще во время войны. Метод заключался в том, что набирались небольшие группы студентов, человек по десять, занятия же вел носитель языка, который говорил только на своем родном языке и все тут. Поскольку в университете я был довольно молодым профессором, то решил прийти на курс, прикинувшись обычным студентом. Поскольку я не знал, куда именно меня занесет в Южной Америке, я решил выучить испанский, так как в большинстве южноамериканских стран говорят именно на этом языке.
Итак, когда настало время записываться на курс, и мы стояли в коридоре, готовые войти в аудиторию, мимо нас прошла блондинка с пышными формами. Полагаю, все время от времени испытывают такое ощущение: УХ ТЫ! Она выглядела просто потрясающе. Тогда я сказал себе: «Может быть, она тоже будет изучать испанский — это было бы здорово!» Но нет, она вошла в аудиторию, где изучали португальский. Тогда я подумал, что я, черт возьми, с тем же успехом могу изучать и португальский.
Я уже было пошел за ней, но тут присущее мне англосаксонское здравомыслие заявило: «Нет-нет, это не самая веская причина, чтобы выбирать язык, который собираешься изучить». Поэтому я вернулся и, к своему великому сожалению, записался на курс испанского языка.
Через некоторое время я поехал на собрание Физического общества в Нью-Йорк, где сидел рядом с бразильским ученым Жайме Тьомно, который спросил меня: «Что ты собираешься делать следующим летом»
— Думаю поехать в Южную Америку.
— А почему бы тебе не приехать в Бразилию Я устрою тебя в Центр физических исследований.
Вот теперь мне пришлось превращать свой испанский в португальский!
В Корнеллском университете я нашел аспиранта из Португалии, который два раза в неделю давал мне уроки, чтобы я смог изменить то, что уже выучил.
На самолете, который летел в Бразилию, я начал с того, что сел рядом с колумбийцем, который говорил только по-испански: я не стал с ним разговаривать, чтобы снова все не перепутать. Однако передо мной сидели два парня, которые разговаривали по-португальски. Я никогда раньше не слышал настоящего португальского языка; я разговаривал только со своим преподавателем, который говорил медленно и четко. А тут сидят двое парней, которые без остановки трещат: бррррр-а-та брррр-а-та, я же не могу услышать ни слова «я», ни слова «это» и вообще ничего не понимаю.
В конце концов, когда мы приземлились в Тринидаде, чтобы пополнить запас топлива, я подошел к этим ребятам и очень медленно сказал на португальском языке, или на языке, который я считал португальским: «Извините, пожалуйста… вы понимаете… что я говорю вам сейчас»
— Pues nao, porque nao — «Конечно, почему нет» — ответили они.
Тогда я, прикладывая неимоверные усилия, попытался объяснить, что изучаю португальский язык в течение нескольких месяцев, но раньше никогда не слышал, как он звучит, а в самолете услышал, как они разговаривают, но не понял из их разговора ни единого слова.
— О, — засмеялись они. — Nao e Portugues! E Ladao! Judeo! Оказывается, что язык, на котором они говорили, похож на португальский в той же степени, в какой идиш похож на немецкий, поэтому можете представить себя парня, изучавшего немецкий язык, сидящего позади двух других парней, говорящих на идиш, и пытающегося понять, о чем идет речь. Очевидно, что язык немецкий, но он почему-то ничего не понимает. Должно быть, он плохо учил немецкий язык.
Когда мы вернулись в самолет, они показали мне мужчину, который говорил на португальском языке, и я сел рядом с ним. Оказалось, что он изучал нейрохирургию в Мэриленде, поэтому разговаривать с ним было не так уж трудно. Мы говорили о cirugia neural, о cerebreu и других тому подобных «сложных» вещах. На самом деле длинные слова довольно легко переводятся на португальский язык, потому что разница состоит только в окончании: » — tion» в английском языке — это » — cao» в португальском; » — ly» — это » — mente» и т.д. Но, когда он выглянул из окна и сказал что-то очень простое, я растерялся: я не смог расшифровать высказывание «небо голубое».
Я сошел с самолета в Ресифи (бразильское правительство оплачивало дорогу из Ресифи в Рио), где меня встретили тесть Чезаре Латтеса, который был директором Центра физических исследований, расположенного в Рио, его жена и еще один мужчина. Пока мужчины ходили за моим багажом, дама начала разговаривать со мной на португальском: «Вы говорите по-португальски Как замечательно! А как Вы выучили португальский»
Я медленно, с неимоверными усилиями, ответил. «Сначала я начал изучать испанский язык… потом я узнал, что еду в Бразилию…» Потом я хотел сказать: «Поэтому я выучил португальский язык», но я не мог вспомнить португальский эквивалент слова «поэтому». Однако я знал, как составлять БОЛЬШИЕ слова, поэтому я закончил предложение так: «CONSEQUENTEMENTE , apprendi Portugues!»
Когда мужчины вернулись с багажом, дама сказала: «О, он говорит по-португальски! И использует такие изумительные слова: CONSEQUENTEMENTE!»
Потом по громкоговорителю передали объявление. Рейс до Рио отменили, и следующий рейс будет только в следующий вторник, мне же нужно было попасть в Рио, самое позднее, в понедельник.
Я жутко расстроился. «Быть может, полетит грузовой самолет. Я согласен полететь на нем», — сказал я.
— Профессор! — сказали они. — Здесь, в Ресифи, совсем неплохо. Мы покажем Вам город. Почему бы Вам не расслабиться — Вы же в Бразилии.
В тот вечер я пошел прогуляться в город и набрел на небольшую толпу людей, стоявших вокруг большой прямоугольной ямы на дороге, — ее выкопали, чтобы прокладывать сточные трубы или зачем-то еще, — и прямо в этой яме сидела машина. Зрелище было действительно великолепное: машина идеально соответствовала яме, а ее крыша находилась точно на уровне дороги. Рабочие даже не побеспокоились о том, чтобы поставить знаки в конце рабочего дня, и парень просто въехал в эту яму. Я заметил разницу: если бы эту яму вырыли мы, то она со всех сторон была бы окружена знаками объезда и мигающими фонарями, предупреждающими об опасности. Здесь же яму выкапывают и, по окончании рабочего дня, просто уходят домой.

***

Как бы то ни было, Ресифи действительно оказался хорошим городом, и я действительно остался там до следующего вторника, а потом улетел в Рио.
Попав в Рио, я встретился с Чезаре Латтесом. Государственный телевизионный канал изъявил желание снять нашу встречу на пленку, но без звука. Операторы сказали: «Сделайте вид, что вы беседуете. Говорите что-нибудь — что угодно».
Тогда Латтес спросил меня: «Ты уже нашел словарик, с которым можно переспать»
В тот вечер бразильские телезрители увидели, как директор Центра физических исследований встречает профессора из Соединенных Штатов, но вряд ли они знали, что предметом нашей беседы было то, как найти девушку, с которой можно провести ночь!
Когда я пришел в центр, мне следовало определить, когда я буду читать лекции: утром или днем.
Латтес сказал: «Студенты предпочтут дневное время».
— Хорошо, пусть лекции будут днем.
— Но днем очень хорошо на пляже, поэтому почему бы тебе не читать лекции утром, чтобы иметь возможность днем полежать на солнышке.
— Но ты сказал, что студенты предпочтут лекции днем.
— Не переживай из-за этого. Делай так, как удобнее те6е! Поваляйся днем на пляже.
Таким образом я научился смотреть на жизнь иначе, чем это принято там, откуда я приехал. Во-первых, они никуда не торопились, а мне свойственно всегда спешить. И во-вторых, если так лучше для тебя, то так и делай, не задумываясь! Итак, я читал по утрам лекции и валялся днем на пляже. И если бы я получил этот урок чуть раньше, то выучил бы португальский язык, не начиная учить испанский.
Сначала я собирался читать свои лекции на английском языке, однако потом кое-что заметил. Когда студенты что-то объясняли мне по-португальски, я не слишком хорошо их понимал, несмотря на то, что в определенном смысле знал португальский. Мне было не совсем понятно, сказали ли они «увеличивается», или «уменьшается», или «не увеличивается», или «не уменьшается», или «уменьшается медленно». Но когда они силились сказать это по-английски, они просто говорили «ahp» или «doon» , и я отлично понимал, что они имеют в виду, даже несмотря на то, что произношение было вшивое, а грамматики не было вообще. Тогда я понял, что если я хочу говорить с ними и попытаться чему-то их научить, мне лучше говорить по-португальски, несмотря на свои скудные познания в этом языке. Им тогда легче будет понять меня.
Во время этого первого пребывания в Бразилии, которое длилось шесть недель, меня пригласили выступить в Бразильской Академии наук с лекцией о недавно проделанной мной работе по квантовой электродинамике. Я решил читать лекцию на португальском языке, а двое студентов из центра предложили мне свою помощь при подготовке. Для начала я сам написал свою лекцию на абсолютно вшивом португальском языке. Я решил писать лекцию сам, потому что, если бы я попросил студентов сделать это, в ней могло оказаться слишком много незнакомых слов, которые я не сумел бы правильно произнести. Итак, я написал лекцию, студенты откорректировали грамматику, поправили некоторые слова и привели ее в приличный вид, при том что она по-прежнему осталась на таком уровне, что я легко мог ее читать и более-менее понимать, о чем говорю. Студенты занимались со мной, чтобы добиться абсолютно правильного произношения: португальское «de» должно звучать как нечто среднее между «deh» и «day» — я просто обязан произносить его именно так.
Я пришел на собрание Бразильской Академии наук, и первый лектор, химик, встал и прочитал свою лекцию — на английском языке. Была ли это попытка казаться вежливым, или что Я все равно не понял, что он говорит, потому что у него было ужасное произношение, но, возможно, у всех остальных был такой же акцент, и они его понимали, я не знаю. Затем поднимается следующий оратор и тоже читает свою лекцию по-английски!
Когда пришла моя очередь, я встал и сказал: «Я приношу свои извинения; я не знал, что английский язык является официальным языком Бразильской Академии наук, и не подготовил свою лекцию на английском языке. Поэтому я еще раз приношу свои извинения, но я прочитаю лекцию на португальском языке».
Я прочитал свою лекцию, и все были очень ею довольны. Следующий после меня лектор сказал: «Следуя примеру своего коллеги из Соединенных Штатов, я тоже буду читать лекцию на португальском языке». Итак, насколько мне известно, я изменил язык, который традиционно использовался на собраниях Бразильской Академии наук.
Несколько лет спустя я встретил одного бразильца, который совершенно точно процитировал первые предложения моей лекции в Академии. Судя по всему, моя лекция произвела на них неплохое впечатление.
Однако язык по-прежнему оставался для меня довольно сложным, поэтому я все время работал над ним, читая газеты и т.п. Я продолжал читать лекции на португальском языке, который я называл «португальским языком Фейнмана» и который, я это знал, не мог совпадать с настоящим португальским языком, потому что я понимал то, что говорю сам, но не понимал то, что говорят люди на улице.
Поскольку мне очень понравилось в Бразилии, год спустя я снова туда вернулся, в этот раз на десять месяцев. В этот приезд я читал лекции в университете Рио, который должен был заплатить мне, чего так и не сделал, поэтому центр продолжал выплачивать мне деньги, которые должен был платить университет.
В конце концов, я остановился в отеле, который располагался прямо на пляже Копакабаны и назывался «Мирамар». В течение некоторого времени я занимал комнату на тринадцатом этаже, из окна которой я мог любоваться океаном и загорающими на пляже девушками.
Оказалось, что именно в этом отеле останавливаются летчики и стюардессы компании «Пан Американ Эрлайнс», когда они «задерживаются» — это слово всегда немножко тревожило меня. Они всегда занимали комнаты на четвертом этаже, и лифт допоздна ходил вверх-вниз.
Однажды я куда-то уехал на несколько недель и когда вернулся, управляющий сказал мне, что ему пришлось сдать мою комнату кому-то другому, так как она оказалась последней свободной комнатой, и что он перенес мои вещи в другую комнату.
Эта комната располагалась прямо над кухней, и посетители обычно не задерживались в ней надолго. Должно быть, управляющий каким-то образом догадался, что только я могу довольно ясно увидеть преимущества этой комнаты, а потому потерплю разные запахи и не стану жаловаться. Я не жаловался: комната была на четвертом этаже, рядом с комнатами стюардесс. Это решало многие проблемы.
Как ни странно, людям, работающим на авиалиниях, жизнь казалась весьма скучной, и вечерами они частенько ходили в бар, чтобы что-нибудь выпить. Мне они очень нравились, и, чтобы завязать с ними дружеские отношения, я ходил в бар вместе с ними и выпивал несколько раз в неделю.
Однажды днем, около половины четвертого, я шел мимо пляжа Копакабаны и наткнулся на бар. И тут же, совершенно внезапно, у меня возникло огРОМное и сильное желание: «Именно это мне сейчас и нужно; это будет как раз кстати. Я с удовольствием выпью что-нибудь прямо сейчас!»
Я уже почти вошел в бар, и тут мне подумалось: «Стоп! Еще только середина дня. Здесь никого нет. Нет никакой причины пить, ведь сейчас не может быть никакого общения. Почему же у тебя возникла такая сильная потребность выпить» Тут я испугался.
С тех пор я больше не пил. Сейчас мне кажется, что я никогда не подвергался серьезной опасности, потому что остановиться мне было совсем не сложно. Но это сильное желание, которое я не смог понять, напугало меня. Теперь вы понимаете, что мне приятна сама мысль о том, что я не хочу разрушить этот славный механизм, который делает жизнь сплошным удовольствием. Именно по этой причине впоследствии я отказался от экспериментов с ЛСД, несмотря на то, что галлюцинации вызывали во мне любопытство.
Почти в конце того года, что я провел в Бразилии, я повел в музей одну стюардессу — весьма симпатичную девушку с косами. Когда мы проходили через Египетский зал, я заметил, что говорю ей что-то вроде: «Крылья саркофагов означают то-то, а в эти вазы египтяне помещали внутренности, а за этим углом должно быть то-то…» И тогда я подумал: «Ты помнишь, откуда ты все это узнал От Мэри Лу», — и вдруг понял, что соскучился по ней.
С Мэри Лу я познакомился в Корнеллском университете. Впоследствии, когда я приехал в Пасадену, она приехала в Вествуд, который находился неподалеку. Она мне нравилась, но время от времени у нас возникали споры, и, в конце концов, мы решили, что ситуация безнадежна, и расстались. Но после целого года встреч с этими стюардессами я, в сущности, так ни к чему и не пришел и испытывал своего рода разочарование. Поэтому, когда я рассказывал все это своей спутнице, мне подумалось, что Мэри Лу совсем неплохая девушка и нам не стоило затевать все эти споры.
Я написал ей письмо, в котором предложил ей выйти за меня замуж. Мудрый человек, наверное, счел бы это необдуманным поступком: когда ты далеко, перед тобой лежит лист бумаги и ты чувствуешь себя одиноким, то помнишь только хорошее и забываешь, из-за чего возникали споры. Из этого действительно не вышло ничего хорошего. Споры возобновились сразу же, и наш брак продлился всего два года.
В американском посольстве был человек, который знал, что мне нравится музыка самба. По-моему, я сказал ему, что, приехав в Бразилию впервые, я услышал уличный оркестр, который разучивал самбу, и мне захотелось побольше узнать о бразильской музыке.
Он сказал, что у него дома каждую неделю проходят репетиции небольшой труппы, которую называют региональной, и я могу прийти и послушать их.
Труппа состояла из трех или четырех человек, — одним из которых был местный швейцар, — они играли довольно спокойную музыку прямо в его квартире; у них просто не было другого места. Один парень играл на тамбурине, который они называли пандейро, а другой — на небольшой гитаре. Мне постоянно слышался барабанный бой, но барабана у них не было! Наконец, я понял, что так звучит тамбурин, на котором играли каким-то весьма сложным способом, изгибая запястье и постукивая по натянутой коже большим пальцем. Мне это показалось интересным, и я более или менее научился играть на пандейро.
Приближалась пора Карнавала. Это время, когда представляют новую музыку. В Бразилии новую музыку и новые записи представляют не постоянно, а только во время Карнавала, и это просто потрясающе.
Оказалось, что швейцар сочинял музыку для маленькой группы с пляжа Копакабаны, которая играла музыку самба и называлась Farcantes de Copacabana, что значит «Копакабанские мошенники», что как раз подходило мне, поэтому он пригласил меня присоединиться.
Эта самба-группа представляла собой собрание парней из favelas — бедняцких кварталов города. Они встречались позади строительной площадки, где строились новые жилые дома и репетировали новую музыку для Карнавала.
Своим инструментом я выбрал так называемую «фригидейру». Она напоминает игрушечную сковородку, сделанную из металла, диаметром около шести дюймов, по которой бьют маленькой металлической палочкой. Это аккомпанирующий инструмент, издающий быстрый звенящий звук, который сопровождает главную музыку самба и ритм, расширяя его. Итак, я попытался играть на этой штуковине, и все, вроде бы, шло нормально. Мы репетировали, музыка гремела, мы играли очень быстро, когда внезапно глава группы, игравшей на баттериях, здоровый негр, заорал: «СТОП! Остановитесь, остановитесь на минутку!» Все остановились. «Что-то не в порядке с фригидейрами! — сказал он низким голосом. — O Americano outra vez!» («О, опять этот американец!»)
Мне стало очень неудобно. Я все время упражнялся. Я гулял по пляжу, держа в руках две палки, добиваясь изогнутого движения запястий, и упражнялся, упражнялся, упражнялся. Я беспрестанно работал над собой, но все равно чувствовал себя хуже других; мне казалось, что я создаю проблемы и что на самом деле это не для меня.
Что ж, близилось время Карнавала, и однажды вечером руководитель оркестра поговорил с каким-то парнем, после чего он начал отбирать людей. «Ты!», — сказал он трубачу. «Ты!», — сказал он певцу. «Ты!», — и он показал на меня. Я решил, что нам конец. Он сказал: «Выйдите вперед!»
Мы выстроились перед строительной площадкой, — нас было пятеро или шестеро, — там же стоял «Кадиллак» с откидным верхом, который был опущен. «Забирайтесь внутрь!», — сказал руководитель.
Места всем не хватило, так что некоторым пришлось сесть на спинку. Я сказал парню, который сидел рядом со мной: «Что он делает: выгоняет нас»
— Nao s’e, nao s’e. (Не знаю.)
Мы поехали вверх по дороге, которая заканчивалась обрывом; под ним плескалось море. Машина остановилась, и руководитель сказал: «Вылезайте!» Нас поставили на самом краю обрыва!
И он, естественно, сказал: «Постройтесь! Ты первый, потом ты и ты! Начинайте играть! Шагом марш!»
Мы могли бы промаршировать с самого края обрыва, если бы не крутая извилистая тропа, которая спускалась вниз. Итак, наша маленькая труппа — труба, певец, гитара, пандейро и фригидейра — спускается по тропе, чтобы поиграть на вечеринке, которую кто-то устроил на свежем воздухе в лесу. Оказывается, нас выбрали не потому, что руководитель хотел от нас избавиться; он отправил нас на частную вечеринку, где хотели услышать музыку самба! После этой вечеринки он получил деньги на костюмы для нашего оркестра.
После этого случая мне стало немного лучше, потому что я понял, что, когда ему пришлось выбрать человека, играющего на фригидейре, он выбрал меня!
Потом произошло кое-что еще, благодаря чему возросла моя уверенность в себе. Через какое-то время к нашей школе захотел присоединиться парень из другой самба-группы, которая находилась в Леблоне, на более отдаленном от нас пляже.
Босс спросил: «Откуда ты»
— Из Леблона.
— На чем ты играешь
— На фригидейре.
— Хорошо. Я хочу послушать, как ты играешь на фригидейре. Тогда парень взял фригидейру, металлическую палочку и… «брра-дуп-дуп; чик-а-чик». Здорово, классно! Он играл просто превосходно!
Босс ему сказал: «Иди вон туда, встань рядом с O Americano и поучись, как нужно играть на фригидейре».
Я думаю, это напоминает ситуацию, когда человек, который говорит по-французски, приезжает в Америку. Сначала он делает все ошибки, которые можно сделать, и понимать его очень сложно. Но он непрерывно занимается, до тех пор пока не начинает говорить довольно хорошо, и манера речи этого человека начинает доставлять вам истинное удовольствие: у него очень милый акцент, и его приятно слушать. Должно быть, у меня тоже выработался определенный акцент игры на фригидейре, потому что я не мог соперничать с людьми, игравшими на ней всю свою жизнь, и, должно быть, выработал какой-то своеобразный акцент. Но как бы то ни было, я весьма преуспел в игре на фригидейре.
Однажды, незадолго до Карнавала, руководитель нашей самба-группы сказал: «Сейчас мы будем репетировать марш по улице».
Все мы вышли со своей стройплощадки на улицу, переполненную транспортом. На улицах Копакабаны всегда был сущий хаос. Вы можете мне не верить, но по улице проходила троллейбусная линия, по которой троллейбусы шли в одном направлении, а автомобили ехали в другом. Мы попали в самый час пик и собирались спуститься к центру Авенида Атлантика.
Я сказал себе: «Господи! У босса нет разрешения, он не договорился с полицией, он вообще ничего не сделал. Он решил, что мы просто можем выйти на улицу».
Но как только мы начали выходить на улицу, все окружающие пришли в восторг. Несколько зевак нашли веревку и окружили наш оркестр большим квадратом, чтобы прохожие не вмешивались в наши ряды. Из окон начали высовываться люди. Всем хотелось послушать новую музыку самба. Было очень здорово!
Только мы начали свое шествие, как в другом конце дороги, внизу, я увидел полицейского. Посмотрев на нас, он понял, что происходит, и начал разворачивать идущий в нашу сторону транспорт! Все было в высшей степени неформально. Никто ни о чем заранее не договаривался, но все работало на нас. Люди окружили нас веревочным ограждением, полицейский разворачивал транспорт, пешеходы толпились вокруг нас, из-за чего на дороге возникали автомобильные пробки, но мы без каких-либо задержек двигались дальше! Мы шли по улице, заворачивали за углы и прошли всю эту чертову Копакабану нао6ум!
Свое шествие мы закончили на небольшой площади перед домом, в котором жила мама нашего босса. Мы стояли на этой площади и играли, потом мама босса, его тетя и т.д. спустились вниз. Они были в фартуках; мы их вытащили из кухни, и видели бы вы их восторг: они чуть не плакали от радости. Мне было действительно приятно доставлять людям такую радость. Кроме того, из окон высунулись все остальные жильцы: это было просто потрясно! Тогда я вспомнил свой первый приезд в Бразилию, когда я увидел один из этих оркестров самба, — как мне тогда понравилась музыка и как я чуть не помешался на ней, — а теперь я сам был в этом оркестре!
Кстати, когда в тот день мы шествовали по улицам Копакабаны, в группе прохожих, стоявших на тротуаре, я увидел двух молодых дам из посольства. На следующей неделе я получил из посольства послание, которое гласило: «Вы делаете великое дело, ля-ля-ля…», — как будто я стремился внести свой вклад в улучшение взаимоотношений Соединенных Штатов и Бразилии! Так что я делал «великое» дело.
Когда я ходил на репетиции, мне не хотелось надевать свою обычную одежду, которую я надевал в университет. В оркестре играли одни бедняки, вечно одетые в какие-то старые лохмотья. Тогда я надел старую нижнюю рубаху, какие-то старые штаны и т.п., чтобы не слишком отличаться от остальных. Потом я понял, что в таком виде не смогу пройти через холл своего роскошного отеля, который располагался на Авенида Атлантика, на пляже Копакабаны. Поэтому я садился в лифт, спускался до самого низа и выходил через цокольный этаж.
Незадолго до Карнавала, между самба-группами разных пляжей: Копакабаны, Ипанемы и Леблона, — должен был пройти особый конкурс. Этих групп было три или четыре, и одной из них была наша. Мы собирались устроить костюмированное шествие по Авенида Атлантика. Я немного смущался из-за того, что мне придется надеть один из маскарадных костюмов, которые надевают на Карнавал, ведь я не был бразильцем. Но потом я узнал, что мы будем изображать греков, тогда я подумал, что я такой же грек, как и они.
В день конкурса, когда я обедал в ресторане отеля, ко мне подошел метрдотель, который заметил, что всякий раз, когда звучит музыка самба, я выбиваю ритм пальцами по столу. Он сказал: «Мистер Фейнман, сегодня вечером произойдет нечто, что Вам понравится!. Это tipico Brasileiro — типичное бразильское — действо. Прямо перед отелем произойдет шествие самба-групп! Музыка просто замечательная: Вы должны ее услышать».
Я сказал: «Ну, сегодня я несколько занят. Не знаю, смогу ли я».
— О! Но ведь Вам так нравится эта музыка! Вы не должны пропускать это! Это же tipico Brasileiro.
Он очень настойчиво уговаривал меня, и, по мере того как я продолжал говорить ему, что скорее всего не смогу посмотреть это, он все больше и больше разочаровывался.
В тот вечер я надел свою старую одежду и, как обычно, прошел через цокольный этаж. У строительной площадки мы переоделись в костюмы и пошли по Авенида Атлантика, сотня греков бразильского происхождения в бумажных костюмах. Я шел в конце, играя всю дорогу на фригидейре.
По обеим сторонам Авениды стояли огромные толпы людей; все торчали из окон, а мы подходили к отелю «Мирамар», где я жил. Люди стояли на столах и стульях, нас окружали огромные толпы людей. Мы играли и играли, очень быстро, и тут наш оркестр приблизился к отелю. Внезапно я увидел, как один из официантов подпрыгнул и показал рукой в нашу сторону, и, несмотря на весь шум, я услышал его вопль: «О, ПРОФЕССОР!» Вот так метрдотель узнал, почему я не смог в тот вечер посмотреть конкурс — я просто в нем участвовал!
На следующий день я увидел одну даму, с которой мы постоянно встречались на пляже. Окна ее номера выходили на Авениду. Накануне к ней пришли друзья, чтобы посмотреть шествие самба-групп, и, когда мимо отеля проходили мы, один из ее друзей воскликнул: «Послушайте, как вон тот парень играет на фригидейре — он играет просто здорово!» Итак, в этом я преуспел. Мне всегда нравилось преуспевать в том, что у меня никак не должно было получиться.
Когда же настало время Карнавала, пришли лишь немногие наши ребята. На этот случай сшили специальные костюмы, но людей было явно недостаточно. Может быть, они подумали, что мы не сможем победить действительно большие самба-группы из города, не знаю. Я думал, что мы трудимся изо дня в день, тренируемся и участвуем в шествиях, чтобы подготовиться к Карнавалу. Но вот наступил Карнавал, а большая часть оркестра вообще не пришла, и мы выступили не лучшим образом. Даже когда мы шли по улице, часть оркестра испарилась. Странный результат! Я так его, как следует, и не понял. Может быть, самая соль была в том, чтобы попытаться выиграть конкурс, когда соревновались пляжи, потому что многие считали, что это им по зубам. Кстати говоря, этот конкурс мы выиграли.
Во время этого десятимесячного пребывания в Бразилии я заинтересовался энергетическими уровнями легких ядер. Я разработал всю теорию в своей комнате, однако мне хотелось взглянуть и на экспериментальные данные. Точно такие же разработки проводили специалисты в Лаборатории им. Келлога в Калифорнийском технологическом институте, поэтому я связался с ними — договорившись о времени — с помощью одного радиолюбителя, которого я нашел в Бразилии. Раз в неделю я приходил к нему домой. Он связывался с таким же любителем-оператором из Пасадены, а потом, поскольку это было немного незаконно, он давал мне позывные и говорил: «А теперь, я переключаю тебя на ВКВС, который сидит рядом и хочет с тобой поговорить».
Я говорю: «Говорит ВКВС. Не могли бы вы назвать мне расстояние между определенными уровнями атома бора, о котором мы говорили на прошлой неделе», — и т.д. Я использовал экспериментальные данные, чтобы уточнить свои постоянные и проверить, не сбился ли я с правильного пути.
Первый радиолюбитель уехал в отпуск, но дал мне адрес другого радиолюбителя, к которому я мог обратиться. Он оказался слепым, но справлялся со своей радиостанцией. Они оба были очень любезны, а связь, которую я поддерживал с Калтехом, благодаря им, оказалась для меня очень полезной и эффективной.
Что касается самой физики, я довольно много сделал, и результаты казались разумными. Впоследствии, эту же теорию разработали и проверили другие ученые. Однако я решил, что мне нужно уточнять слишком многие параметры — предстояло произвести слишком обширное «феноменологическое уточнение постоянных», чтобы все встало на свои места — поэтому я не был уверен в необходимости этой теории. Мне хотелось обрести более глубокое понимание ядер, но в то же время я не был убежден, что оно имеет значение, поэтому больше я этим не занимался.
Что касается образования в Бразилии, то у меня был очень интересный опыт. Я вел группу студентов, которые впоследствии должны были стать преподавателями, так как возможностей для научной работы в Бразилии в то время почти не было. Мои студенты прошли уже много предметов, а это должен был быть их самый серьезный курс по электричеству и магнетизму — уравнения Максвелла и т.д.
Университет располагался в нескольких зданиях, разбросанных по городу, и я вел свои занятия в здании, окна которого выходили на залив.
Я обнаружил очень странное явление: я задавал вопрос, и студенты отвечали, не задумываясь. Но когда я задавал вопрос еще раз — на ту же тему и, как мне казалось, тот же самый вопрос, они вообще не могли ответить! Например, однажды я рассказывал о поляризации света и раздал им всем кусочки поляроида.
Поляроид пропускает свет только с определенным направлением поляризации. Поэтому я объяснил, как определить направление поляризации света по тому, темный поляроид или светлый.
Сначала мы взяли две полоски поляроида и вращали их до тех пор, пока они не пропустили максимум света. Теперь мы могли сказать, что две полоски пропускают свет, поляризованный в одном направлении: что пропускает один поляроид, может пройти и через второй. Но потом я спросил, можно ли, имея всего один кусок поляроида, определить, в каком направлении он поляризует свет. Они совершенно не представляли себе.
Я знал, что это требует известной доли находчивости, поэтому я подсказал: «Посмотрите на залив. Как от него отражается свет»
Все молчат. Тогда я сказал:
— Вы когда-нибудь слышали об угле Брюстера
— Да, сэр. Угол Брюстера — это угол, отражаясь под которым от преломляющей среды, свет полностью поляризуется.
— В каком направлении свет поляризуется при отражении
— Свет поляризуется перпендикулярно плоскости падения, сэр.
Даже теперь я не могу этого понять. Они знали все наизусть. Они знали даже, что тангенс угла Брюстера равен показателю преломления!
Я сказал: «Ну»
По-прежнему, ничего. Они только что сказали мне, что свет, отражаясь от преломляющей среды, как, например, воды в заливе, поляризуется. Они даже сказали, в каком направлении он поляризуется.
Я сказал: «Посмотрите на залив через поляроид. Теперь поворачивайте поляроид».
— О-о-о, он поляризован! — воскликнули они.
После длительного расследования я, наконец, понял, что студенты все запоминали, но ничего не понимали. Когда они слышали «свет, отраженный от преломляющей среды», они не понимали, что под средой имеется в виду, например, вода. Они не понимали, что «направление распространения света» — это направление, в котором видишь что-то, когда смотришь на него, и т.д. Все только запоминалось, и ничего не переводилось в осмысленные понятия. Так что, если я спрашивал: «Что такое угол Брюстера», я обращался к компьютеру с правильными ключевыми словами. Но если я говорил: «Посмотрите на воду», — ничего не срабатывало. У них ничего не было закодировано под этими словами.
Позже я посетил лекцию в Инженерном институте. Проходила она так:
«Два тела… считаются эквивалентными… если равные вращательные моменты… производят… равное ускорение. Два тела считаются эквивалентными, если равные вращательные моменты производят равное ускорение». Студенты сидели и записывали под диктовку, а когда профессор повторял предложение, они проверяли, все ли правильно записано. Потом они писали следующее предложение и еще одно, и еще одно. Только я один знал, что профессор говорил о телах с одинаковыми моментами инерции, а уяснить это было трудно.
Я не понимал, как они смогут разобраться во всем этом. Вот речь шла о моменте инерции, но не было никакого обсуждения хотя бы такого примера: ты хочешь открыть дверь и толкаешь ее с одной стороны, а с другой стороны ее подпирают грузом то с краю, то у самых петель. Насколько труднее будет открыть ее в первом случае, чем во втором
После лекции я спросил одного студента:
— Вы ведете все эти записи. Что вы с ними делаете
— О, мы их заучиваем. У нас будет экзамен.
— А какой будет экзамен
— Очень простой. Я могу Вам прямо сейчас назвать один из вопросов, — он заглянул в тетрадь и сказал: «В каком случае два тела считаются эквивалентными». А ответ: «Два тела считаются эквивалентными, если равные вращательные моменты производят равные ускорения».
Так что, как видите, они могли сдавать экзамены, и «учить» все это, и не знать абсолютно ничего, кроме того, что они вызубрили.
Потом я был в Инженерном институте на вступительном экзамене. Экзамен был устный, и мне разрешили послушать. Один абитуриент был просто великолепен. Он отлично отвечал на все вопросы. Его спросили, что такое диамагнетизм. Он ответил совершенно правильно. Потом его спросили: «Что происходит с лучом света, когда он проходит под определенным углом через слой материала определенной толщины и с определенным показателем преломления»
— Он выходит, сместившись параллельно самому себе, сэр.
— А на сколько он сместится
— Я не знаю, сэр, но я могу посчитать.
Он посчитал. Все было прекрасно. Но у меня к этому времени уже были подозрения.
После экзамена я подошел к блестящему молодому человеку и объяснил, что я из Соединенных Штатов и хочу задать несколько вопросов, которые никак не повлияют на результат экзамена. Для начала я спросил, может ли он привести какой-нибудь пример диамагнетика.
— Нет.
Тогда я сказал: «Представьте себе, что эта книга стеклянная, и я смотрю сквозь нее на что-нибудь на столе. Что случится с изображением, если наклонить стекло»
— Изображение повернется, сэр, на угол, в 2 раза превышающий угол наклона.
— А вы не путаете с зеркалом
— Нет, сэр.
Он только что сказал на экзамене, что луч света сместится параллельно самому себе, и, следовательно, изображение сдвинется в сторону, но не будет поворачиваться ни на какой угол. Он даже вычислил, насколько изображение сдвинется, но он не понимал, что кусок стекла — это и есть материал с показателем преломления и что его вычисления имели самое непосредственное отношение к моему вопросу.
В Инженерном институте я читал курс «Математические методы в физике», в котором старался научить студентов решать задачи методом проб и ошибок. Этого обычно не знают, и я начал с простых арифметических примеров. Я был удивлен, когда из восьмидесяти с лишним студентов только восемь сдали первое задание. Я произнес настоящую речь о том, что надо пробовать самим, а не просто сидеть и смотреть, как я решаю.
После лекции ко мне подошла небольшая делегация. Мне объяснили, что я недооцениваю их подготовку, что они могут учиться, и не решая задач, что арифметику они давно уже прошли и что заниматься такими простыми вещами ниже их достоинства.
Мы продолжали заниматься, и, независимо от того, насколько сложным становился материал, они никогда не сдавали ни одной работы. Конечно, я понимал, отчего: они не могли ничего решить.
Еще одного я не мог от них добиться — вопросов. В конце концов один студент объяснил мне: «Если я задам Вам вопрос во время лекции, потом все будут говорить: «Зачем ты отнимаешь у нас время на занятиях Мы стараемся что-то узнать. А ты прерываешь лекцию, задавая вопросы».
Это было какое-то непостижимое высокомерие, так как никто ничего не понимал в происходящем, и все только делали вид, что понимают. Они притворялись, что им все ясно. И если кто-то задавал вопрос, признавая тем самым, что ему не все понятно, на него смотрели сверху вниз и говорили, что он отнимает время.
Я объяснял, как полезно работать сообща, обсуждать все проблемы, все до конца выяснять, но они этого не делали, потому что, задав вопрос, они уронили бы свое достоинство. Бедняги! Разумные люди, и сколько труда они тратили, но вот усвоили этот нелепый, извращенный взгляд на вещи и сделали свое «образование» бессмысленным, полностью бессмысленным. В конце учебного года студенты попросили меня сделать доклад о моем преподавании в Бразилии. На докладе должны были присутствовать не только студенты, но и профессора и правительственные чиновники, так что я взял с них обещание, что я смогу говорить все, что захочу. Мне сказали: «О чем речь! Конечно. Это же свободная страна».
И вот я пришел, захватив элементарный учебник физики, по которому учились на первом курсе колледжа. Эта книга считалась особенно хорошей, так как в ней использовались разные шрифты. Самые важные для запоминания вещи печатались жирным черным шрифтом, менее важные — побледнее и т.д.
Кто-то сразу же спросил: «Вы не собираетесь ругать этот учебник Здесь находится автор, и все считают, что это хороший учебник».
— Вы обещали, что я могу говорить все, что хочу.
Зал был полон. Я начал с определения науки. Наука — это понимание законов природы. Потом я спросил: «Зачем развивать науку Конечно, ни одна страна не может считаться цивилизованной, если она не… и т.д., и т.п.» Все сидели и кивали, потому что, я знал, так именно они и думали. Тогда я сказал: «Это, конечно, абсурдно. Почему мы должны стремиться подражать другой стране Для занятия наукой должна быть другая, веская, разумная, причина; нельзя развивать науку просто потому, что так делают в других странах». Потом я отметил практическую пользу научных исследований, вклад науки в улучшение условий жизни человека, и все такое — я их немного подразнил.
Потом я сказал: «Основная цель моего доклада — показать, что в Бразилии нет научной подготовки».
Смотрю: они заволновались: «Как Нет науки Чушь какая-то! У нас учится столько студентов!»
Тут я рассказал им, что, приехав в Бразилию, я был поражен, как много в книжных магазинах младших школьников, покупающих книги по физике. В Бразилии очень много детей занимаются физикой, причем начинают гораздо раньше, чем дети в Соединенных Штатах. Поэтому удивительно, что мы не видим в Бразилии большого числа физиков. Отчего Столько детей трудится изо всех сил, но все впустую.
И я привел такую аналогию: ученый занимается греческим языком и любит его. В его стране не много детей, изучающих греческий язык. Но вот он приезжает в другую страну и с радостью видит, что все учат греческий, даже самые маленькие дети в начальных школах. Он приходит на выпускной экзамен и спрашивает студента, будущего специалиста по греческому языку:
— Как Сократ понимал взаимоотношение Истины и Красоты — Студент не может ответить. Тогда ученый спрашивает: «Что Сократ сказал Платону в Третьей беседе» Студент сияет и начинает: «Тр-р-р…» — и на прекрасном греческом языке повторяет слово в слово все, что сказал Сократ.
Но в Третьей беседе Сократ как раз и говорил о взаимоотношении Истины и Красоты.
Наш ученый обнаружил, что в этой стране греческий язык учат так: сначала учатся произносить звуки, потом слова, а потом предложения и целые абзацы. Студенты могли повторять наизусть, слово за словом, что сказал Сократ, не отдавая себе отчета в том, что все эти слова действительно что-то значат. Для них все это только звуки. Никто никогда не переводил их на понятный студентам язык.
Я сказал: «Вот как я представляю себе обучение детей «науке» здесь, в Бразилии». (Сильный удар, правда)
Потом я поднял учебник, которым они пользовались: «В этой книге в одном единственном месте упоминаются экспериментальные результаты. Я имею в виду описание опыта с шариком, катящимся по наклонной плоскости. Сообщается, как далеко он укатится через одну секунду, две секунды, три секунды и т.д. Эти числа содержат «ошибки», т.е. на первый взгляд, кажется, что видишь экспериментальные данные. Все числа немного ниже или выше теоретических оценок. В книге даже говорится о необходимости учитывать экспериментальные ошибки — очень хорошо. Беда в том, что если вы станете вычислять величину ускорения свободного падения при помощи этих чисел, то получите правильный ответ. Но если шарик действительно катится по наклонной плоскости, он непременно крутится, и, если вы на самом деле ставите такой опыт, это дает пять седьмых правильного ответа, так как часть энергии расходуется на вращение шарика. Так что эти единственные в книге «экспериментальные данные» — фальсификация. Никто не запускал шарик, иначе невозможно было бы получить такие результаты.
— Я обнаружил кое-что еще, — продолжал я. — Наугад листая страницы и останавливаясь в любом произвольно выбранном месте, я могу показать вам, почему это не наука, а заучивание во всех случаях, без исключения. Я рискну прямо сейчас, в этой аудитории перелистать страницы, остановиться в произвольном месте, прочитать и показать вам.
Так я и сделал. Тррррр-ап — мой палец остановился на какой-то странице, и я начал читать: «Триболюминесценция. Триболюминесценция — это излучение света раздробленными кристаллами… «.
Я сказал: «Вот, пожалуйста. Есть здесь наука Нет! Здесь есть только толкование одного слова при помощи других слов. Здесь ни слова не сказано о природе: какие кристаллы испускают свет, если их раздробить Почему они испускают свет Вы можете представить, чтобы хоть один студент пошел домой и попро6ова.ч это проверить Они не могут. Но если бы вместо этого вы написали: «Если взять кусок сахара и в темноте расколоть его щипцами, вы увидите голубоватую вспышку. То же самое происходит и с некоторыми другими кристаллами. Никто не знает, почему. Это явление называется триболюминесценцией. Тогда кто-нибудь проделал бы это дома, и это было бы изучением природы». Я использовал для доказательства этот пример, но мог взять и любой другой, — вся книга была такая.
Наконец, я сказал, что не понимаю, как можно получить образование при такой саморазвивающейся системе, когда одни сдают экзамены и учат других сдавать экзамены, но никто ничего не знает. Однако я, должно быть, ошибаюсь. В моей группе было два студента, которые учились очень хорошо. И я знаю одного физика, получившего образование исключительно в Бразилии. Так что, хотя система и очень плоха, некоторые все же ухитряются пробиться.
После доклада глава департамента научного образования поднялся и сказал: «То, что сообщил нам мистер Фейнман, тяжело слышать. Но я думаю, что он действительно любит науку и искренне озабочен. Поэтому мы должны прислушаться к его мнению. Я пришел сюда, зная, что наша система образования поражена каким-то недугом. Здесь я узнал, что у нас рак», — и он сел. После такого выступления и другие стали свободно высказываться. Поднялось большое волнение. Все вставали и вносили предложения. Студенты организовали комитет по предварительному размножению лекций и еще другие комитеты для разных целей.
А потом случилось нечто совершенно неожиданное. Один из упомянутых мною двух студентов встал и сказал: «Я учился не в Бразилии, а в Германии. А в Бразилию я приехал только в этом году».
Второй студент сказал что-то подобное. А названный мной профессор сказал: «Я учился здесь, в Бразилии, во время войны. Тогда все профессора, к счастью, покинули университет, и я учился самостоятельно, по книгам. Так что, на самом деле, я учился не по бразильской системе».
Этого я не ожидал. Я знал, что система никуда не годится, но что на все 100 процентов — это было ужасно!
Я ездил в Бразилию в рамках программы, финансируемой правительством Соединенных Штатов. Поэтому в Госдепартаменте меня попросили написать отчет о моей работе в Бразилии. Я составил отчет из основных положений недавно произнесенной речи. Позже до меня дошли слухи, что некто в Госдепартаменте отреагировал так: «Вот видите, как опасно посылать в Бразилию такого наивного человека. Глупец, он может вызвать только неприятности. Он не понимает всех сложностей». Как раз наоборот. Мне кажутся наивными рассуждения этого деятеля из Госдепартамента, потому что он представлял себе университет только по бумажкам и описаниям. Вот так.

Человек, говорящий на тысяче языков

Когда я был в Бразилии, я изо всех сил старался выучить местный язык и решил читать свои лекции по физике на португальском языке. Вскоре после моего приезда в Калтех меня пригласили на вечеринку, которую устроил профессор Бэчер. Еще до моего прихода Бэчер сказал гостям: «Этот Фейнман считает себя умником, потому что немного говорит по-португальски. Давайте разыграем его. Миссис Смит (а она явная южанка) выросла в Китае. Пусть она поприветствует Фейнмана на китайском языке».
Я, ничего не подозревая, прихожу на вечеринку, Бэчер представляет меня всем присутствующим: «Мистер Фейнман, это мистер Такой-то».
— Очень приятно, мистер Фейнман.
— А это мистер Такой-то.
— Рад познакомиться, мистер Фейнман.
— А это миссис Смит.
— Ай, чуунг, нгонг джиа! — говорит она, поклонившись. Для меня это такая неожиданность, что я решаю, что единственное, что я могу сделать, это ответить в том же духе. Я вежливо ей кланяюсь и абсолютно уверенно говорю: «А чинг, джонг джиен!»
— О, Господи! — восклицает она, теряя самообладание. — Я знала, что все будет именно так: я говорю на мандаринском наречии, а он — на кантонском!

Конечно, мистер Большой!

Каждое лето я ездил через Соединенные Штаты на своей машине, пытаясь добраться до Тихого океана. Но по разным причинам я всегда где-то застревал — обычно в Лас-Вегасе.
Особенно мне запомнился первый раз, потому что он мне пришелся по душе. Тогда, как и сейчас, Лас-Вегас зарабатывал деньги на людях, играющих в азартные игры, поэтому главной задачей каждого отеля было приманить людей, чтобы они пришли играть именно сюда. С этой целью в отелях устраивали шоу и давали обеды за весьма умеренную плату — почти бесплатно. Не нужно было делать никаких предварительных заказов: просто заходишь, садишься за один из множества пустых столиков и получаешь удовольствие от шоу. Это было просто чудо для человека, не играющего в азартные игры. Я, например, просто наслаждался всеми преимуществами: недорогие комнаты, почти бесплатная еда, хорошие шоу, да и девочки ничего себе.
Однажды я валялся у бассейна своего мотеля, когда ко мне подошел какой-то парень и заговорил со мной. Я не помню, с чего он начал, но говорил он о том, что я, судя по всему, работаю, чтобы заработать себе на жизнь, а это довольно глупо. «У меня все гораздо проще, — сказал он. — Я просто слоняюсь около бассейна и наслаждаюсь жизнью в Лас-Вегасе».
— Как же, черт побери, ты можешь это делать, не работая
— Просто: я ставлю на лошадей.
— Я ничего не знаю о лошадях, но мне непонятно, как можно заработать на жизнь, делая на них ставки, — скептически сказал я.
— Еще как можно, — сказал он. — Именно на эти деньги я и живу! Я вот что тебе скажу: я научу тебя, как это делается. Пойдем, я гарантирую, что ты выиграешь сто долларов.
— Как ты это сделаешь
— Ставлю сто долларов на то, что ты выиграешь, — сказал он. — Так что, если ты выиграешь, то это ничего тебе не будет стоить, а если проиграешь, то получишь сто долларов!
Итак, я думаю: «Здорово! Правильно! Если я выиграю на лошадях сто долларов и мне придется их отдать ему, то я ничего не теряю; это просто обучение — просто доказательство того, что его схема работает. А если у него ничего не выйдет, то я выиграю сто долларов. Довольно заманчивая перспектива!»
Он ведет меня на какой-то тотализатор, где есть список всех лошадей и всех скачек, которые проходят по всей стране. Он представляет меня другим людям, которые говорят: «Он просто молодец! Я выиграл сто долларов!»
Мало-помалу до меня доходит, что я должен поставить свои деньги, и я начинаю немного нервничать. «Сколько денег я должен поставить» — спрашиваю я.
— Триста или четыреста долларов.
Столысо денег у меня нет. Кроме того, я начинаю беспокоиться: что если я проиграю все деньги
Тогда он говорит: «Вот что: мой совет будет стоить тебе всего пятьдесят долларов, и только в том случае, если он окажется дельным. Если он не сработает, я дам тебе сто долларов, которые ты все равно выиграл бы».
Я подсчитываю: «Ух ты! Теперь я выигрываю в обоих случаях: либо пятьдесят, либо сто долларов! Как же, черт побери, ему это удается» Потом я понимаю, что если играть достаточно честно — чтобы понять, как это делается, забудьте о небольших убытках от данной выручки, — шанс выиграть сто долларов, а не потерять свои четыреста равен четыре к одному. Так что из пяти раз, которые он пробует свою схему на ком-то, четыре раза эти люди выиграют по сто долларов, он получает двести долларов (показав им, какой он умный), а в пятый раз ему придется отдать сто долларов. Итак, в среднем он получает две сотни, а отдает одну! Итак, наконец, я понял, как ему это удается.
Этот процесс продолжался несколько дней. Он изобретал какую-то схему, которая, на первый взгляд, казалась совершенно потрясающей сделкой, но, немного поразмыслив над ней, я постепенно понимал, как она работает. Наконец, испытывая своего рода отчаяние, он говорит: «Хорошо, вот что: ты платишь мне пятьдесят долларов за совет, и, если проиграешь, я верну тебе все твои деньги».
Вот на этом я ничего не проигрываю!. Тогда я говорю: «Хорошо! Договорились».
— Прекрасно, — говорит он. — Но, к сожалению, в этот уикэнд мне нужно съездить в Сан-Франциско, поэтому просто отправь мне результат по почте, и, если ты проиграешь свои четыреста долларов, я просто вышлю тебе эти деньги.
Первые схемы были составлены так, что он мог выиграть эти деньги по-честному, с помощью арифметики. Теперь же он собирается уехать из города. Единственный способ заработать деньги с помощью этой схемы — не посылать их — сжульничать.
Таким образом, я не принял ни одно его предложение. Однако меня весьма позабавили его старания.
Кроме того, в Лас-Вегасе мне нравилось еще одно: встречаться с танцовщицами. Думаю, что между выступлениями они обязаны были находиться в баре, чтобы привлекать посетителей. Я встречался с несколькими из них, разговаривал и нашел их очень приятными собеседницами. Люди, которые говорят: «Танцовищицы, вот как», уже определили для себя, какие они! Но в любой категории людей, если на нее посмотреть внимательно, присутствуют совершенно разные люди. Например, одна из танцовщиц была дочерью декана Восточного университета. У ней был талант, она любила танцевать; у нее было свободное лето, работу танцовщицы найти было сложно, поэтому она работала хористкой в Лас-Вегасе. Большинство танцовщиц были очень хорошими и дружелюбными девушками. Все они были красивы, а я просто обожаю красивых девушек. Если честно, то Лас-Вегас так сильно мне нравился именно из-за танцовщиц.
Сначала я несколько робел: девушки были очень красивы, у них была определенная репутация и т.д. Я пытался общаться с ними и немного задыхался, когда разговаривал. Сначала было трудно, но со временем становилось все легче и легче, и, наконец, я стал настолько уверенным, что уже никого не боялся.
Я находил для себя приключения совершенно своеобразным способом, который мне сложно объяснить: это похоже на рыбалку, когда опустил удочку в воду, а дальше — дело терпения. Когда я рассказывал кому-нибудь о своих приключениях, мне могли сказать: «Что ж — давай это сделаем!» Тогда мы шли в бар, чтобы посмотреть, произойдет ли что-то интересное, но минут через двадцать или около того мои спутники теряли терпение. В среднем, там нужно просидеть пару дней, прежде чем произойдет что-нибудь интересное. Я провел очень много времени, разговаривая с танцовщицами. Одна знакомила меня с другой, и через какое-то время обязательно что-нибудь происходило.
Помню одну девушку, которой очень нравилось пить «Гибсон». Она танцевала в отеле «Фламинго», и я довольно близко с ней познакомился. Приезжая в город, я, возвещая о своем прибытии, всегда заказывал для нее «Гибсон», прежде чем она садилась за столик.
Однажды я подошел и сел рядом с ней, а она сказала: «Я сегодня не одна: со мной мужчина — кутила из Техаса». (Я уже слышал об этом парне. Где бы он ни играл в кости, вокруг стола всегда собиралась толпа поглазеть на его ставки.) Он вернулся к столику, за которым сидели мы, и моя подруга представила меня ему.
Первым делом он сообщил мне: «Знаешь, прошлой ночью я проиграл здесь шестьдесят тысяч долларов».
Я знал, что нужно делать. Я повернулся к нему, сделав вид, что на меня это не произвело никакого впечатления, и спросил: «Это считается очень умным или очень тупым»
Мы завтракали в ресторане. Он сказал: «Давай свой чек, я подпишу. Денег за еду с меня не берут, потому что я здесь очень много играю».
— Спасибо, у меня достаточно денег, и я не ищу человека, который оплатит мой завтрак. — Я принижал его всякий раз, когда он старался произвести на меня впечатление.
Он перепробовал все: рассказал, как он богат, сколько у него в Техасе нефтяных месторождений, — и ничто не сработало, потому что я знал формулу!
Все закончилось тем, что мы славно повеселились вместе. Однажды, когда мы сидели в баре, он сказал мне: «Видишь девчонок вон за тем столом Это шлюхи из Лос-Анджелеса».
Они выглядели очень эффектно; в них чувствовался своего рода шик.
Он сказал: «Вот что я сделаю: я представлю их тебе, а потом заплачу за ту, которую ты выберешь».
У меня не было никакого желания общаться с девушками, кроме того, я знал, что он просто хочет произвести на меня впечатление, поэтому начал было отказываться. Но вдруг подумал: «Это же что-то! Этот парень так старается произвести на меня впечатление, что хочет купить это для меня. Если я когда-нибудь расскажу эту историю… » Поэтому я сказал ему: «О’кей, представь меня».
Мы подошли к их столику, он представил меня девушкам и на минутку отлучился. К нам подошла официантка и спросила, что мы будем пить. Я заказал воды, а девушка, которая сидела рядом со мной, спросила: «Можно я закажу шампанское»
— Можешь заказывать все, что хочешь, — холодно ответил я, — потому, что платишь ты.
— А что с тобой — спросила она. — Скряга, что ли
— Точно.
— Ты точно не джентльмен! — негодующе сказала она.
— Ты вычислила меня сразу! — ответил я. Много лет назад в Нью-Мексико я научился не быть джентльменом.
Вскоре они сами стали предлагать купить мне выпивку — все вышло совсем наоборот! (Кстати, нефтевладелец из Техаса так и не вернулся.)
Через некоторое время одна из девушек сказала: «Поехали в «Эль-Ранчо». Быть может, там веселее». Мы сели в их машину. Машина была хорошая, да и девушки неплохие. По пути они спросили, как меня зовут.
— Дик Фейнман.
— Откуда ты. Дик Чем ты занимаешься
— Из Пасадены; я работаю в Калтехе.
Одна девушка сказала: «А ученый Полинг случайно не оттуда»
Я много раз был в Лас-Вегасе, я приезжал туда снова и снова, но там не было никого, кто хоть что-нибудь знал бы о науке. Я разговаривал с разными бизнесменами; для них слово «ученый» ничего не значило. «Оттуда!» — удивляясь, сказал я.
— И еще там есть парень, Геллан, или что-то вроде того — физик. — Я просто ушам своим не верил. Я ехал в машине с проститутками, и они знали все это!
— Да! Его зовут Гелл-Манн! Откуда ты это знаешь
— Ваши фотографии были в журнале «Тайм». — Это действительно так, журнал «Тайм», по какой-то причине, напечатал фотографии десяти американских ученых. Среди них были я, Полинг и Гелл-Манн.
— А как вы запомнили имена — спросил я.
— Ну, мы рассматривали фотографии и выбрали самого молодого и симпатичного! (Гелл-Манн моложе меня.)
Мы добрались до отеля «Эль-Ранчо», и девушки продолжали свою игру: они вели себя со мной так, как все обычно ведут себя с ними. «Хочешь поиграть» — спросили они. Я немного поиграл на их деньги, и мы отлично провели время.
Вскоре они сказали: «Слушай, мы видим того, кто нам нужен, поэтому нам придется тебя покинуть», — и они вернулись к работе.
Однажды я сидел в баре и обратил внимание на двух девушек, которые сопровождали зрелого мужчину. Наконец, он ушел, а они подошли и сели около меня: более симпатичная и активная девушка села рядом со мной, а ее более скучная подруга, которую звали Пэм, по другую сторону.
С самого начала все пошло как по маслу. Она была очень дружелюбна. Вскоре она уже прижалась ко мне, а ее обнял. Потом вошли двое мужчин и сели за столик неподалеку. Не успела официантка подойти к ним, как они уже вышли.
— Видел тех мужчин — спросила моя новоиспеченная подружка.
— Угу.
— Они друзья моего мужа.
— Да И что это значит
— Видишь ли, я только что вышла замуж за Джона Большого, — она назвала очень известное имя, — и мы немного повздорили. У нас медовый месяц, а его не оторвать от рулетки. Он вообще не обращает на меня внимания, поэтому я ухожу и развлекаюсь, как могу, но он постоянно посылает шпионов, чтобы они проверяли, чем я занимаюсь.
Она попросила, чтобы я отвез ее в мотель, и мы поехали в моей машине. По пути я спросил у нее: «Ну и что будем делать с Джоном»
Она сказала: «Не напрягайся. Просто посмотри, нет ли поблизости большой красной машины с двумя антеннами. Если нет, значит и его здесь нет».
В следующий вечер я повел «девушку Гибсон» и ее подругу на позднее шоу в «Серебрянной туфельке», где шоу проводились позднее, чем во всех остальных отелях. Девушки, работавшие в других шоу, любили туда ходить, а конферансье объявлял о приходе разных танцовщиц, как только они входили. Итак, я вошел в отель, держа под руку двух прекрасных танцовщиц, и он сказал: «И вот входят мисс Такая-то и мисс Такая-то из «Фламинго»!» Все оглянулись, чтобы посмотреть, кто пришел. Я чувствовал себя на все сто!.
Мы сели за столик у бара, а через некоторое время все засуетились: официанты начали передвигать столы, входили охранники с оружием. Бар готовили для знаменитости. Ждали ДЖОНА БОЛЬШОГО!
Он пришел в бар, сел за соседний с нашим столик, и сразу же два каких-то парня захотели потанцевать с моими девушками. Они пошли танцевать, а я остался за столиком один, когда Джон подошел и сел рядом со мной. «Как дела — спросил он. — Что поделываешь в Вегасе»
Я не сомневался, что он узнал обо мне и своей жене. «Да так, дурью маюсь…» (Надо было показать себя крутым, ведь так)
— Сколько времени ты уже здесь
— Четыре или пять дней.
— Слышь, — сказал он. — А мы случайно не встречались во Флориде
— Ну, не знаю…
Он проверил одно место, потом другое, я же не понимал, к чему он клонит. «Я знаю, — сказал он. — Мы встречались в «Эль-Морокко»». («Эль-Морокко» — большой ночной клуб в Нью-Йорке, который посещают многие большие шишки, например, профессора теоретической физики, так ведь)
— Должно быть, — согласился я, размышляя, когда же он перейдет к делу. Наконец, он наклонился ко мне и сказал: «Слушай, познакомь меня со своими девушками, когда они вернутся».
Это было все, чего он хотел; я ему был до лампочки! Я представил его своим подругам, но девушки сказали, что они устали и хотят домой.
На следующий день я увидел Джона Большого во «Фламинго». Он стоял у стойки бара, разговаривал с барменом о фотоаппаратах и снимал. Должно быть, он был фотографом-любителем: у него было полно всяких лампочек и фотоаппаратов, но он говорил о них какие-то глупости. Потом я решил-таки, что он даже не любитель, а просто богач, который купил себе несколько фотоаппаратов.
К тому времени я уже вычислил, что он не знает о моих проделках с его женой; он хотел поговорить со мной только из-за моих девушек. Тогда я решил затеять игру и даже придумал для себя роль: ассистент Джона Большого.
— Привет, Джон, — сказал я. — Давай поснимаем. Я подержу лампы-вспышки.
Я положил вспышки в карман, и мы начали снимать. Я подаю ему вспышки и что-нибудь советую; ему это нравится.
Потом мы пошли в отель «Последний рубеж», чтобы поиграть, и он начал выигрывать. Отели предпочитают, чтобы кутила подольше не уходил, но я увидел, что ему хочется уйти. Проблема заключалась в том, как это сделать вежливо.
— Джон, нам пора идти, — серьезно сказал я.
— Но я выигрываю.
— Да, но сегодня днем у нас назначена встреча.
— Хорошо, подгони машину.
— Конечно, мистер Большой! — Он отдал мне ключи и рассказал, как выглядит машина (я и виду не подал, что знаю).
Я вышел на стоянку, и там, конечно же, была эта огромная, массивная, замечательная машина с двумя антеннами. Я забрался в нее, повернул ключ — и она не завелась. У нее была автоматическая трансмиссия; такие машины тогда только что появились, и я ничего о них не знал. Потом я случайно подвинул рычажок на деление ПАРКОВКА, и она завелась. Я очень аккуратно, словно машина стоила миллион долларов, подогнал ее к входу в отель, вышел, зашел в отель, подошел к столу, где Джон все еще играл, и сказал: «Машина подана, сэр!»
— Мне пора, — объявил он, и мы ушли.
Он посадил меня за руль. «Поехали в «Эль-Ранчо», — сказал он. — Ты знаешь там кого-нибудь из девушек»
Одну девушку оттуда я знал довольно хорошо, поэтому сказал: «Конечно». К этому времени я уже убедился в том, что он продолжает начатую мной игру по одной причине: ему хочется найти девушку, поэтому я поднял деликатный вопрос: «Недавно я познакомился с Вашей женой…»
— С моей женой Но моей жены здесь нет.
Я рассказал ему о девушке, которую встретил в баре.
— А! Я понял, о ком ты говоришь; я встретил эту девушку и ее подругу в Лос-Анджелесе и привез их в Лас-Вегас. Первым делом они воспользовались моим телефоном и целый час болтали со своими подружками из Техаса. Я разозлился и вышвырнул их! Так что, она теперь ходит и рассказывает всем, что она моя жена, да
Таким образом, этот вопрос отпал.
Мы приехали в «Эль-Ранчо»; шоу должно было начаться через пятнадцать минут. Бар был переполнен; не было ни одного свободного места. Джон подошел к мажордому и сказал: «Я хочу столик».
— Да, сэр, мистер Большой! Столик будет через несколько минут.
Джон дал ему чаевые и пошел играть. Я же тем временем отправился в костюмерную, где девушки готовились к выступлению и спросил свою подругу. Она вышла, я ей объяснил, что со мной тот самый Джон Большой, и он хочет, чтобы после шоу кто-нибудь составил нам компанию.
— Конечно, Дик, — сказала она. — Я позову подруг, и после шоу мы подойдем к Вам.
Я вернулся в бар, чтобы найти Джона. Он все еще играл. «Иди без меня, — сказал он. — Я сейчас приду».
Прямо у края сцены, впереди всего зала, стояли два пустых столика. Все остальные столики были заняты. Я сел. Шоу началось до того, как вошел Джон, и на сцене появились девушки. Они увидели, что я сижу за столиком один. Раньше они думали, что я какой-то второсортный профессор; теперь же они увидели, что я БОЛЬШАЯ ШИШКА.
Наконец, пришел Джон, а еще через некоторое время за соседний столик сели другие посетители — «жена» Джона, ее подруга Пэм и двое мужчин!
Я наклонился к Джону: «Она за соседним столиком».
— Угу.
Она увидела, что я общаюсь с Джоном, наклонилась ко мне от своего столика и спросила: «Можно я поговорю с Джоном»
Я ничего не ответил. Джон тоже.
Я немного подождал, потом наклонился к Джону: «Она хочет поговорить с тобой».
Он подождал еще немного, потом сказал: «Хорошо».
Я подождал еще немного, потом наклонился к ней: «Сейчас Джон будет говорить с тобой».
Она подошла к нашему столику и начала обрабатывать своего «Джонни», прижавшись к нему. Дела мало-помалу пошли на лад, я это видел.
Я люблю вредничать, поэтому всякий раз, когда у них все было на мази, я о чем-нибудь напоминал Джону: «Джон, телефон…»
— Да! — говорил он. — Что за дурацкая идея целый час болтать по телефону
Она сказала, что звонила Пэм. Все опять начало налаживаться, поэтому я напомнил, что именно она надумала взять с собой Пэм.
— Да! — сказал он. (Я здорово проводил время, играя в эту игру; она продолжалась еще какое-то время.)
Когда закончилось шоу, к нашему столику подошли девушки из «Эль Ранчо», и мы разговаривали с ними, пока они не ушли готовиться к следующему выходу. Тогда Джон сказал: «Я знаю тут неподалеку один неплохой маленький бар. Поехали туда».
Я отвез его до бара, мы вошли в него. «Видишь вон ту женщину — спросил он. — Она первоклассный адвокат. Пойдем, я познакомлю тебя с ней».
Джон познакомил нас и, извинившись, вышел в туалет. Больше он не вернулся. Думаю, что он хотел вернуться к своей «жене», и я уже начал ему мешать.
Я сказал женщине: «Привет», — и заказал себе выпивку (продолжая свою игру, когда на меня невозможно произвести впечатление, а веду я себя не как джентльмен).
— Ты знаешь, — сказала она мне, — что я одна из лучших адвокатов в Лас-Вегасе.
— Это не так, — холодно ответил я. — Ты можешь быть адвокатом днем, но знаешь, кто ты сейчас Ты всего лишь завсегдатай маленького бара в Вегасе.
Я ей понравился, и мы сходили потанцевать в несколько других мест. Она очень хорошо танцевала, а я просто обожаю танцевать, так что мы очень приятно провели время.
Потом, совершенно неожиданно, в середине танца, я почувствовал боль в спине. Боль была очень острая, она словно пронзила мое тело. Теперь я знаю, что тогда случилось со мной: из-за этих сумасшедших авантюр я не спал три ночи и был абсолютно изможден.
Она сказала, что отвезет меня домой. Как только я попал в ее постель, я тут же ВЫРУБИЛСЯ!
На следующее утро я проснулся в этой прекрасной кровати. Светило солнце, и не было никаких признаков ее присутствия. В комнате была только горничная. «Сэр, — сказала она, — Вы уже проснулись Ваш завтрак готов».
— Ну, хм…
— Я принесу его Вам. Что бы Вам хотелось — и она начала перечислять целое меню.
Я заказал завтрак, съел его в постели — в постели женщины, которую я не знал; я не знал, ни кто она, ни откуда!
Я задал горничной несколько вопросов, она тоже ничего не знала об этой таинственной женщине: ее только что наняли, и это был ее первый рабочий день. Она сочла меня хозяином дома, и ей было любопытно, почему я расспрашиваю ее. Наконец, я оделся и ушел. Больше я никогда не видел эту таинственную женщину.
Впервые приехав в Лас-Вегас, я подсчитал свои шансы на выигрыш и обнаружил, что мои шансы за игорным столом равны примерно 0, 493. Если я поставлю доллар, то это будет стоить мне около 1, 4 цента. Тогда я подумал: «Почему бы мне не сыграть Это же почти ничего не стоит!»
Таким образом, я начал делать ставки и сразу же потерял пять долларов, один за другим — первый, второй, третий, четвертый, пятый. По своим подсчетам, я должен был потерять только семь центов, но потерял целых пять долларов! С тех пор я больше никогда не играл в азартные игры (то есть не играл на свои деньги). Мне очень повезло, что я начал с проигрыша.
Однажды я обедал с одной из танцовщиц. Было довольно спокойно, потому что в середине дня никогда не бывает вечерней суматохи, и она сказала: «Видишь вон того мужчину, который идет через лужайку Это Ник Грек. Он профессиональный игрок».
Я уже, черт побери, знал, каковы шансы в Лас-Вегасе, поэтому сказал: «Как он может быть профессиональным игроком»
— Я позову его.
Ник подошел, и она познакомила нас. «Мэрилин говорит, что ты — профессиональный игрок».
— Правильно.
— Мне бы очень хотелось знать, как можно зарабатывать на жизнь азартными играми, ведь за столом шансы равны 0, 493.
— Ты совершенно прав, — сказал он, — я объясню, как. Я не ставлю деньги на стол и не делаю ничего подобного. Я делаю ставку только тогда, когда шансы в мою пользу.
— Хм! А когда шансы вообще бывают в твою пользу — скептически спросил я.
— На самом деле это довольно просто, — сказал он. — Я стою у стола, когда какой-нибудь парень говорит: «Сейчас выпадет девятка! Сейчас просто обязана выпасть девятка!» Парень возбужден; он думает, что выпадет девятка и хочет заключить пари. Я хорошо знаю все шансы выпадения всех чисел, поэтому я говорю ему: «Ставлю четыре к трем, что выпадет не девятка», — и, в конце концов, выигрываю. Я не ставлю деньги на стол; вместо этого я заключаю пари с теми, кто стоит у стола и верит в предрассудки — в счастливые числа.
Ник продолжил: «Теперь, когда я приобрел определенную репутацию, стало даже легче, потому что люди заключают со мной пари даже тогда, когда знают, что шансы не слишком высоки. Они делают это только для того, чтобы получить шанс, если они выиграют, рассказывать всем, как они выиграли у Ника Грека. Так что я действительно зарабатываю на жизнь с помощью азартных игр, и это замечательно!»
Таким образом, Ник Грек действительно оказался очень умным человеком. Кроме того, он был симпатичным и обаятельным мужчиной. Я поблагодарил его за объяснение; теперь я все понял: мне, видите ли, приходится понимать мир.

Предложение, от которого следует отказаться

В Корнеллском университете было огромное количество всевозможных кафедр, которые меня не слишком интересовали. (Это не означает, что они были плохими; просто так уж случилось, что меня они не интересовали.) В университете была кафедра домоводства, кафедра философии (люди с этой кафедры были особенно скучными), кроме того была кафедра культуры, музыки и т.д. Но в университете, несомненно, было немало людей, с которыми мне очень нравилось общаться. На кафедре математики были профессора Кац и Феллер; на кафедре химии — профессор Калвин; на кафедре зоологии — великий ученый — др. Гриффин, который обнаружил, что летучие мыши ориентируются, создавая эхо. Но все они были заняты, и нам не удавалось общаться достаточно часто; остальной же штат университета, на мой взгляд, мог говорить только о сущей чепухе. Да и Итака была маленьким городком.
Погода не баловала. Однажды я ехал на машине, когда внезапно начался снегопад, один из тех, которые никак не ожидаешь, поэтому особенно к ним не готовишься, полагая: «Да он сейчас закончится; поеду дальше, не буду останавливаться».
Однако вскоре снег становится настолько глубоким, что машина начинает немного застревать, поэтому приходится надевать на колеса цепи. Выходишь из машины, вытаскиваешь цепи на снег, на улице — мороз, тебя пробирает дрожь. Потом откатываешь машину назад, чтобы она встала на цепи, и тогда возникает еще одна проблема — по крайней мере, тогда она возникала; не знаю, как сейчас — с внутренней стороны диска есть крючок, который нужно зацепить в первую очередь. А поскольку цепи должны прилегать довольно плотно, прицепить один крючок к другому очень сложно. Потом нужно прижать этот зажим пальцами, которые к этому времени уже практически отмерзли. И поскольку ты находишься с внешней стороны шины, крючок — с внутренней, а руки заледенели, его очень сложно контролировать. Крючок соскальзывает, холод собачий, снег валит, ты пытаешься прижать этот зажим, а эта чертова штуковина и не думает опускаться — короче говоря, я помню, что в это самое мгновение я решил, что это ненормально-, что в мире должно быть такое место, где подобной проблемы не существует.
Я вспомнил, что пару раз приезжал в Калтех по приглашению профессора Бэчера, который раньше работал в Корнелле. Он очень умно поступил, когда я к нему приехал. Он знал меня как облупленного, а потому сказал: «Фейнман, у меня есть лишняя машина, и я одолжу ее тебе. На ней ты сможешь съездить в Голливуд и в Сансет-Стрип. Развлекайся».
Таким образом, каждый вечер я брал его машину и ездил в Сансет-Стрип — в ночные клубы, бары, в самую гущу событий. Все это мне полюбилось еще в Лас-Вегасе: красивые девушки, большие шишки и т.д. Бэчер знал, как заманить меня в Калтех.
Вы знаете историю об осле, который стоит точно посредине между двумя стогами сена и не знает, какой выбрать, потому что вся система находится в равновесии Так вот, это цветочки. Корнелл и Калтех начали делать мне предложения, и, как только я решал, что в Калтехе действительно лучше, и собирался перейти туда, Корнелл что-нибудь добавлял к своему предложению. Когда же я решал остаться в Корнелле, Калтех в долгу не оставался и тоже улучшал свое предложение. Так что можете снова представить этого осла, который стоит между двумя стогами сена, но у него есть еще одна сложность: как только он двинется к одному стогу, второй становится выше. Это делает ситуацию почти неразрешимо сложной!
Окончательным аргументом для меня стал мой субботний отпуск. Я вновь хотел поехать в Бразилию, на этот раз на десять месяцев, и я только что заработал свой субботний отпуск в Корнелле. Я не хотел его терять, а потому придумал причину, чтобы принять решение. Я написал Бэчеру и сообщил ему о своем решении.
Калтех написал мне ответ: «Мы берем Вас на работу немедленно, и в первый же рабочий год предоставляем Вам субботний отпуск». Вот что они творили: что бы я ни делал, они все портили. Таким образом, свой первый год в Калтехе я на самом деле провел в Бразилии. Преподавать в Калтех я приехал во второй год. Вот как это произошло.
Теперь, когда я работаю в Калтехе с 1951 года, мне здесь очень нравится. Это именно то, что нужно такому одностороннему человеку как я. Здесь работают люди, которые занимают видное место в науке, которые в высшей степени заинтересованы в том, что они делают, и с которыми я могу поговорить. Так что в течение всех этих лет, проведенных в Калтехе, я прекрасно себя чувствовал.
Но однажды, когда я только начал работать в Калтехе, появился ужасно сильный смог. Все было гораздо хуже, чем сейчас, — по крайней мере, глаза болели гораздо сильнее. Я стоял на углу, глаза слезились, и я подумал: «Это ненормально! Это же абсолютное БЕЗУМИЕ! В Корнелле же все было нормально. Я уезжаю отсюда».
Я позвонил в Корнелл, спросил, могу ли я вернуться. Мне сказали: «Конечно! Мы все уладим и завтра же Вам перезвоним».
На следующий день мне сопутствовала величайшая удача в принятии правильного решения. Должно быть, Бог специально создал для меня эту ситуацию, чтобы помочь мне принять решение. Я шел в свой кабинет, когда ко мне подбежал какой-то парень и сказал: «Привет, Фейнман! Ты уже слышал, что случилось Бааде обнаружил, что существует два разных типа звездного населения! Все расстояния до галактик мы измеряли на основе переменных цефиды одного типа, но оказалось, что есть еще и другой тип, так что Вселенная в два, три или даже в четыре раза старше, чем мы думали!»
Эта проблема была мне знакома. В те дни все говорило о том, что Земля старше Вселенной. Земле было четыре с половиной миллиарда лет, а Вселенной — только два или три миллиарда. Это была великая загадка. Но это открытие разрешало ее: оно доказывало, что Вселенная старше, чем полагали до этого. И всю эту информацию я получил немедленно — парень прибежал ко мне, чтобы рассказать это.
Я еще не дошел до своего кабинета, когда появился другой парень — Мэтт Мезельсон, биолог, который также занимался и физикой. (Я был в комиссии, когда он получал степень доктора философии.) Он построил первый из тех приборов, которые называют центрифугой, создающей градиент плотности — эта центрифуга могла измерять плотность молекул. Он сказал: «Посмотри-ка, какие результаты я получил, проведя эксперимент!»
Он доказал, что когда бактерия создает новую бактерию, то от одной бактерии к другой переходит целая, неповрежденная молекула — молекула ДНК, как нам сейчас известно. Видите ли, нам все время кажется, что все делится, делится. Поэтому мы считаем, что и в бактерии все делится и отдает половину себя новой бактерии. Но это невозможно: где-то мельчайшая молекула, которая содержит генетическую информацию, не может делиться пополам; она должна создавать копию себя и посылать одну копию новой бактерии, а другую оставлять себе. Он доказал это следующим образом: сначала он вырастил бактерии в слаболетучем азоте, а потом в обыкновенном. По мере проведения эксперимента он взвешивал молекулы в своей центрифуге, создающей градиент плотности.
Вес молекул хромосом первого поколения новых бактерий находился точно между весом молекул, выращенных в слаболетучем, и молекул, выращенных в обыкновенном азоте. Подобный результат мог получиться только в том случае, если бы все делилось, включая молекулы хромосом.
Но в последующих поколениях, когда можно было ожидать, что вес молекул хромосом будет составлять одну четвертую, одну восьмую и одну шестнадцатую разности веса молекул, выращенных в слаболетучем и обыкновенном азоте, вес молекул распался всего на две категории. Одна категория включала молекулы с тем же весом, что и в первом поколении (точно посредине между весом слаболетучих и обыкновенных молекул), в другой же категории молекулы были легче — их вес равнялся весу молекул, выращенных в обыкновенном азоте. Процентное содержание слаболетучих молекул снижалось наполовину в каждом последующем поколении, однако их вес оставался прежним. Этот результат вызывал невероятное волнение и, кроме того, был очень важен — это было фундаментальное открытие. И когда я, наконец, добрался до своего кабинета, я вдруг понял, что мне нужно остаться именно здесь. Здесь, где люди, которые работают в различных областях науки, делятся со мной своими открытиями, и эти открытия приводят в восторг. Да, это было действительно то, чего я желал.
Так что, когда чуть позже мне позвонили из Корнеллского университета и сказали, что все устраивается и уже почти готово, я сказал: «Прошу прощения, но я опять передумал». Однако тогда я решил, что я больше никогда не переменю своего решения. Ничто — абсолютно ничто — не сможет заставить меня опять передумать.
Когда ты молод, то слишком многое заставляет тебя переживать: что скажет мама, если ты поедешь туда-то. Ты беспокоишься, пытаешься принять решение, но потом появляется что-то еще. Гораздо легче просто решить. Никогда не сомневайся — ничто не сможет изменить твое решение. Однажды, когда я еще учился в МТИ, я это сделал. Я безумно устал от необходимости выбирать десерт в ресторане и поэтому решил, что всегда буду брать шоколадное мороженое, и никогда больше не переживал по этому поводу — эта проблема была решена раз и навсегда. Как бы то ни было, теперь я решил, что навсегда остаюсь в Калтехе.
Однажды кто-то попытался изменить мое решение насчет Калтеха. Незадолго до этого умер Ферми, и факультет Чикагского университета искал человека, который мог бы занять его место. Из Чикаго приехали двое и попросили разрешения посетить меня дома — тогда я не знал, что им нужно. Они начали приводить мне всевозможные доводы, почему мне следует поехать в Чикаго: там я могу делать то, там я могу делать се, там много великих людей, у меня будет возможность заниматься совершенно удивительными вещами. Я не спрашивал, сколько мне будут платить, но они намекали мне, что если я спрошу, то они скажут. Наконец, они спросили меня, хочу ли я знать, какую зарплату мне предлагают. «О, нет! — сказал я. — Я уже решил остаться в Калтехе. Но моя жена, Мэри Лу, в соседней комнате, и, если она услышит размер зарплаты, мы поссоримся. Кроме того, я решил больше никогда не изменять своего решения на этот счет; я остаюсь в Калтехе навсегда». Таким образом, я не дал им возможности сказать, сколько они предлагают.
Примерно месяц спустя я был на каком-то собрании, где ко мне подошла Леона Маршалл и сказала: «Забавно, что ты не принял наше предложение перейти в Чикагский университет. Мы были ужасно разочарованы и не могли понять, как ты мог отказаться от такого потрясающего предложения».
— Это было совсем несложно, — сказал я, — я просто не позволил, чтобы мне сказали, в чем состоит предложение.
Неделю спустя я получил от нее письмо. Я вскрыл его и прочитал первое предложение: «Тебе предлагали зарплату в…», — сумма была огромная, в три или четыре раза превышающая мою тогдашнюю зарплату. Я был ошеломлен! Дальше было написано: «Я первым делом написала тебе о зарплате. Может быть, теперь ты передумаешь, потому что мне сказали, что это место все еще свободно, и нам бы очень хотелось, чтобы его занял ты».
Я написал им следующий ответ: «Узнав размер зарплаты, я решил, что просто должен отказаться. Причина же состоит в том, что с такой зарплатой я мог бы сделать то, что всегда хотел сделать: завести прекрасную возлюбленную, поселить ее в шикарной квартире, покупать ей красивые вещи… С зарплатой, которую мне предлагаете вы, я на самом деле смогу это сделать, и я знаю, чем это закончится. Я буду переживать из-за нее, буду думать, чем она занимается; придя домой, я буду спорить и ссориться с ней и т.п. Все эти хлопоты принесут мне только дискомфорт и несчастье. Я не смогу заниматься физикой в полной мере, и вся моя жизнь превратиться в совершенный хаос! Так что то, что мне всегда хотелось сделать, не принесет мне ничего кроме неприятностей, а потому я решил, что не могу принять ваше предложение».

Мир одного физика

Не могли бы Вы решить уравнение Дирака

Почти в конце года, проведенного мной в Бразилии, я получил письмо от профессора Уилера, который сообщал о том, что в Японии состоится международный съезд физиков-теоретиков, и спрашивал, не хочу ли я туда поехать. До войны в Японии было несколько знаменитых физиков — профессор Юкава, который получил Нобелевскую премию, Томонага и Нишина, — однако этот съезд был первым знаком возрождения Японии после войны, и мы все сочли необходимым поехать и помочь им.
К своему письму Уилер приложил небольшой армейский разговорник и написал, что было бы неплохо, если бы все мы хоть немного поучили японский язык. В Бразилии я нашел одну японку, которая помогала мне выработать произношение, кроме того, я учился поднимать клочки бумаги палочками для еды и много читал о Японии. В то время Япония казалась мне загадочной страной, и я полагал, что посетить столь странную и прекрасную страну будет необычайно интересно, а потому трудился изо всех сил.
По приезде в Японию нас встретили в аэропорте и отвезли в Токио, в отель, который спроектировал Франк Ллойд Райт. Отель представлял собой подобие европейского отеля во всем, вплоть до маленького парнишки, одетого в такую же форму, которую носят посыльные в отеле «Филип Моррис». Мы были не в Японии; с тем же успехом мы могли бы отправиться в Европу или в Америку! Парень, который показал нам наши комнаты, задержался, поднимая и опуская шторы, в ожидании чаевых. Все было точь-в-точь как в Америке.
Наши хозяева предусмотрели все. В первый вечер мы ужинали на верхнем этаже отеля; на стол подавала женщина в японском костюме, но меню было написано по-английски. Я приложил столько усилий, чтобы выучить несколько фраз на японском языке, поэтому в конце ужина я сказал официантке: «Кохи-о мотте ките кудасай». Она поклонилась и ушла.
Мой друг Маршак не понял: «Что Что»
— Я говорю по-японски, — сказал я.
— О, ты неисправим! У тебя одни шуточки на уме, Фейнман.
— О чем ты — серьезно спросил я.
— О’кей, — сказал он. — И что ты попросил
— Я попросил, чтобы она принесла нам кофе.
Маршак мне не поверил. «Давай поспорим, — сказал он. — Если она принесет нам кофе…»
Тут появилась официантка с нашим кофе, и Маршак проспорил.
Я оказался единственным, кто выучил по-японски хоть что-то, — даже Уилер, который говорил всем, что нужно выучить японский язык, не удосужился выучить ничего, — и я больше не мог этого выносить. Я читал о настоящих японских отелях, которые были совсем не похожи на отель, в котором остановились мы.
На следующее утро я позвал японца, который занимался организацией нашего пребывания в стране, к себе в комнату. «Мне бы хотелось переехать в японский отель».
— Боюсь, что это невозможно, профессор Фейнман.
Я читал, что японцы очень вежливы, но вместе с тем очень упрямы: с ними нужно долго работать. Тогда я тоже решил быть таким же упрямым и таким же вежливым, как они. Это была битва умов: состязание типа «вопрос-ответ» заняло тридцать минут.
— Почему Вы хотите переехать в японский отель
— Потому что в этом отеле я не чувствую, что приехал в Японию.
— Японские отели далеко не так прекрасны. Вам придется спать на полу.
— Именно этого я и хочу; я хочу увидеть, как это делается.
— Там нет стульев; Вы будете сидеть за столом на полу.
— Но это же здорово. Это будет очень мило. Именно это я ищу.
Наконец, он откровенно признается, в чем проблема: «Если Вы переедете в другой отель, то автобусу придется делать лишнюю остановку по пути на съезд».
— Нет, нет! — говорю я. — Утром я сам буду приезжать в этот отель и садиться на автобус здесь.
— Ну тогда, пожалуйста. Без проблем. — Вот в чем оказалось дело — ну, за исключением того, что я потратил полчаса, чтобы выяснить, в чем же состоит основная проблема.
Он уже направляется к телефону, чтобы позвонить в другой отель, когда внезапно останавливается; все опять застопоривается. У меня уходит пятнадцать минут на то, чтобы выяснить, что на этот раз дело в почте. Если со съезда будут какие-то сообщения, то все они будут доставляться сюда, как и было условлено.
— Ну и что, — говорю я. — Когда я буду приходить сюда по утрам, чтобы сесть на автобус, я буду просматривать, нет ли каких-то сообщений для меня.
— Хорошо. Прекрасно. — Он подходит к телефону, и мы наконец-то едем в настоящий японский отель.
Как только я туда попал, я сразу понял, что овчинка стоила выделки: отель был прекрасен! У входа было специально отведенное место, где снимают обувь, после чего девушка в традиционном костюме — с оби — шурша выносит сандалии, берет твои пожитки; потом ты идешь за ней по коридору, где на полу лежат циновки, проходишь через раздвижные бумажные двери, а девушка идет маленькими шажками — чт-чт-чт. Все было просто изумительно!
Мы вошли в мою комнату, и мой сопровождающий, который все организовал, вдруг пал ниц и коснулся носом пола; девушка легла рядом и тоже коснулась носом пола. Я почувствовал себя весьма неловко. Мне что, тоже следует коснуться носом пола
Они поприветствовали друг друга, он принял комнату для меня и ушел. Комната была действительно замечательная. В ней стояли все обычные стандартные вещи, который сейчас хорошо известны, но мне тогда все было в новинку. В комнате был небольшой альков с картиной, ваза, в которой изящно располагались веточки красной ивы, стол, чуть выше уровня пола, подушка неподалеку от стола, а в конце комнаты — две раздвигающиеся двери, выходящие в сад.
Обо мне должна была заботиться женщина средних лет. Она помогла мне раздеться и подала юкату, бело-голубой халат, который носят в отеле.
Я распахнул двери, полюбовался великолепным садом и сел за стол, чтобы немного поработать.
Я просидел всего пятнадцать или двадцать минут, когда что-то отвлекло меня. Я поднял голову, посмотрел в направлении сада и увидел, что у самой двери в углу сидит очень красивая молодая японка в великолепном наряде.
Я много читал о японских обычаях и понял, зачем ее прислали ко мне. Я подумал: «Это может оказаться очень интересным!»
Она немного говорила по-английски. «Готите посмотреть сад» — спросила она.
Я надел обувь, которую следовало носить вместе с юкатой, что была на мне, и мы вышли в сад. Она взяла меня за руку и показала мне все.
Оказалось, что, поскольку она немного говорила по-английски, управляющий отеля подумал, что мне будет приятно, если она покажет мне сад — и только. Конечно, я был немного разочарован, но это была встреча культур, и я знал, что очень легко понять что-то превратно.
Немного погодя вошла женщина, которая следила за состоянием моей комнаты, и сказала что-то — по-японски — насчет ванной. Я знал, что японские ванны — это что-то любопытное, и мне не терпелось испробовать это самому, поэтому я сказал: «Хай».
Я читал, что японские ванны — невероятно сложная вещь. В них используется много воды, которая нагревается извне, поэтому в ванной нельзя пользоваться мылом, чтобы не испортить воду для следующего человека.
Я поднялся и проследовал в ванное отделение, где была раковина, и услышал, что в соседнем отделении, дверь в которое была закрыта, кто-то принимает ванну. Внезапно дверь открывается: человек, принимающий ванну, смотрит, кто ему помешал. «Профессор! — говорит он мне по-английски. — Войти в ванную, когда там находится кто-то другой — ужаснейшая ошибка!» Это был профессор Юкава!
Он сказал мне, что женщина, несомненно, спросила, не желаю ли я принять ванну, и если да, то она приготовит ее для меня и скажет мне, когда ванная освободится. Но мне повезло, что, когда я совершил такую серьезную социальную оплошность, из всех людей, которые могли там оказаться, я наткнулся на профессора Юкаву!
Японский отель был восхитителен, в особенности тогда, когда меня навещали гости. Ко мне в комнату входили знакомые, мы садились на пол и начинали разговаривать. Не проходило и пяти минут, как появлялась женщина, следившая за моей комнатой, и приносила на подносе чай и сладости. Все выглядело так, словно ты у себя дома, а служащие отеля помогают тебе принимать гостей. Здесь, когда к тебе в отеле приходят гости, до этого никому нет дела; ты сам должен вызывать служащих и т.д.
В этом отеле даже прием пищи был обставлен иначе. Девушка, которая приносила еду, находилась с тобой в течение всего обеда, чтобы ты не остался один. Я не мог поддержать слишком содержательный разговор, но в этом не было ничего особенного. Кроме того, еда была изумительная. Например, суп подавали в миске с крышкой. Поднимаешь крышку и видишь восхитительную картину: в супе плавают маленькие кусочки лука; это великолепно. Очень важно, как еда выглядит на тарелке.
Я решил, что буду жить как японец настолько, насколько смогу. Это означало, что нужно есть рыбу. Раньше я просто ненавидел рыбу, однако в Японии обнаружил, что это несерьезно: я ел много рыбы, и она мне очень нравилась. (Вернувшись в Штаты, я первым делом отправился в рыбный ресторан. Опыт оказался ужасным — все было, как и раньше. Я не смог съесть то, что взял. Уже позднее я понял, в чем дело: рыба должна быть очень, очень свежей; у несвежей рыбы появляется привкус, который раздражает меня.)
Однажды, когда я обедал в японском ресторане, мне подали что-то круглое, твердое, размером примерно с яичный желток. Эта штука плавала в какой-то желтой жидкости. До этого времени я ел все, что мне подавали, но эта штуковина напугала меня: она была извилистая и походила на мозг. Когда я спросил у девушки, что это, она ответила: «кури», что не принесло мне никакого облегчения. Я подумал, что это, наверное, яйцо осьминога или что-то вроде этого. С некоторым волнением я съел его, поскольку хотел быть японцем настолько, насколько это возможно. (Кроме того, я заучил слово «кури» так, словно от него зависела моя жизнь — я помню его даже по истечении тридцати лет.)
На следующий день на конференции я спросил у одного японца, что это за извилистая штуковина. Я сказал ему, что мне было необыкновенно трудно ее есть. Что такое «кури», черт возьми
«Каштановый орех», — ответил он.
Тот японский язык, что я выучил, возымел определенное действие. Однажды, когда автобус долго не отъезжал, кто-то сказал: «Эй, Фейнман! Ты же знаешь японский; скажи им, что пора ехать!»
Я сказал: «Хайаку! Хайаку! Икимашо! Икимашо!», — что значит: «Поехали! Поехали! Быстрее! Быстрее!»
Я понимал, что мой японский неуправляем. Я выучил эти фразы по разговорнику для военных, и, должно быть, они были очень грубыми, потому что все служащие начали сновать как мышки, говоря: «Да, сэр! Конечно, сэр!», — и автобус тут же поехал.
Японский съезд состоял из двух частей: первая проходила в Токио, а вторая — в Киото. В автобусе по пути в Киото я рассказал своему другу Абрахаму Пайсу о настоящем японском отеле, и он тоже захотел пожить в нем. Мы остановились в отеле «Мийако», в котором были как комнаты в американском стиле, так и комнаты в японском стиле. Мы с Абрахамом поселились в комнате в японском стиле.
На следующее утро молодая женщина, которая следит за нашей комнатой, готовит ванную, которая находится прямо в нашей комнате. Через некоторое время она приносит завтрак. Я одет только наполовину. Она поворачивается ко мне и вежливо произносит: «Охайо, гозай масу», что означает: «Доброе утро».
Пайс выходит из ванной, абсолютно мокрый и совершенно голый. Она поворачивается к нему, совершенно спокойно говорит: «Охайо, гозай масу», — и ставит поднос на стол.
Пайс смотрит на меня и говорит: «Бог мой, какие же мы варвары!»
Мы вдруг поняли, что если бы американская горничная принесла завтрак и застала мужчину совершенно голым, то она тут же завопила бы и подняла суматоху. Но японские горничные привыкли к этому, и мы поняли, что в этих вопросах они гораздо умнее и цивилизованнее нас.
В то время я работал над теорией жидкого гелия и понял, каким образом законы квантовой динамики объясняют странные явления сверхтекучести. Я очень гордился своим достижением и собирался рассказать о своей работе на съезде в Киото.
За день до лекции мы ужинали, и рядом со мной за столом оказался не кто иной, как профессор Онсагер, первоклассный знаток физики твердого тела и проблем жидкого гелия. Он был немногословен, но каждый раз, когда он говорил что-то, это что-то было значительным.
— Ну что, Фейнман, — сказал он резко, — я слышал, что ты понял жидкий гелий.
— Ну, в общем-то, да…
— Гм. — И это все, что он сказал мне за ужином! Таким образом, вряд ли это можно было считать одобрением.
На следующий день я прочитал свою лекцию и объяснил все, что связано с жидким гелием. В конце лекции я выразил свое недовольство тем, что мне все еще кое-что непонятно, а именно: является ли фазовый переход в жидком гелии переходом первого рода (который имеет место, когда плавится твердое тело или кипит жидкость, т.е. температура постоянна) или это переход второго рода (который иногда можно наблюдать при магнетизме, когда температура постоянно изменяется).
Тогда поднялся профессор Онсагер и сурово сказал: «Что ж, профессор Фейнман — новичок в нашей области, и я полагаю, что его нужно кое-чему научить. Есть кое-что, что он должен знать, и мы обязаны рассказать ему об этом».
Я подумал: «Господи Боже! Где же я напортачил»
Онсагер сказал: «Мы обязаны сказать Фейнману, что еще никому не удавалось правильно понять род ни одного перехода, исходя из первых принципов, поэтому тот факт, что его теория не позволяет ему правильно определить род перехода, не означает, что он не понял все остальные аспекты жидкого гелия вполне удовлетворительно». Оказалось, что он хочет похвалить меня, но по тому, как он начал, мне показалось, что сейчас я получу нагоняй!
Не позже, чем день спустя, я был у себя в комнате, когда зазвонил телефон. Звонили из журнала «Тайм». Звонивший парень сказал: «Нас очень заинтересовала Ваша работа. Нет ли у Вас ее копии, чтобы вы могли послать ее нам»
В этом журнале я еще никогда не печатался, а потому очень разволновался. Я гордился своей работой, потому что ее так хорошо приняли на съезде, и поэтому сказал: «Конечно!»
— Прекрасно. Отошлите ее в наш отдел в Токио. — Парень дал мне адрес, а я чувствовал себя на все сто.
Я повторил адрес, и парень сказал: «Да, все правильно. Большое спасибо, мистер Пайс».
— О, нет! — вздрогнув, сказал я. — Я не Пайс; так вам нужен Пайс Извините, пожалуйста. Когда он вернется, я передам ему, что Вы хотите с ним поговорить.
Через несколько часов пришел Пайс. «Эй, Пайс! Пайс! — сказал я взволнованно. — Звонили из журнала «Тайм»! Они хотят, чтобы ты послал им копию своего доклада».
— Да ну! — говорит он. — Публичность — это шлюха!
Я потерпел двойное поражение.
С тех пор я узнал, что Пайс был прав, но тогда мне казалось, что увидеть свое имя в журнале «Тайм» было бы просто здорово.
Впервые посетив Японию, я очень захотел побывать там еще раз и сказал, что готов приехать в любой университет по их выбору. Японцы организовали целую серию визитов в разные места по несколько дней в каждом.
В то время я был женат на Мэри Лу, и нас развлекали везде, куда бы мы ни отправились. В одном месте специально для нас устроили целую церемонию с танцами, которую обычно проводят только для больших групп туристов. В другом месте нас прямо у лодки встретили все студенты. В третьем — нас встретил мэр.
Мы побывали также в одном маленьком, скромном, но особенном местечке, где обычно останавливался император, когда проезжал мимо. Место было просто прекрасное: его окружал великолепный лес, рядом протекал ручей; видно было, что его выбирали с особой заботой. Оно обладало каким-то спокойствием, какой-то скромной утонченностью. Сам факт того, что император останавливался именно в таком месте, говорил о более глубокой восприимчивости к природе, столь несвойственной Западу.
И повсюду физики рассказывали мне, над чем они работают. Мне называли общую проблему и начинали писать кучу уравнений.
— Подождите минутку, — говорил я, — у этой проблемы есть какие-нибудь конкретные проявления
— Ну, есть, конечно.
— Хорошо, приведите мне пример.
Я могу только так. Я ничего не способен понять в общем, если не имею в голове конкретного примера и не слежу за его развитием. Некоторые сначала думают, что я какой-то заторможенный и не понимаю сути дела, потому что я задаю так много «глупых» вопросов: «А на катоде плюс или минус А анионы здесь или там»
Но позже, когда человек заберется в самую чащу своих уравнений и скажет что-то, я говорю: «Постойте! Здесь ошибка. Так не может быть!».
Человек смотрит на уравнения и, конечно, через некоторое время находит ошибку и удивляется: «Как это, я сначала ничего не понимал, а теперь в путанице всех этих уравнений нашел ошибку».
Он думает, что я шаг за шагом следовал за его математическими выкладками. Но я этого не делал! У меня есть свой физический пример того, что он хочет проанализировать, а опыт и интуиция помогают мне представить его свойства. Поэтому, когда уравнение говорит, что дело обстоит каким-то образом, а я знаю, что так быть не может, я вскакиваю и кричу: «Постойте! Здесь ошибка!».
Поэтому и в Японии я не понимал и не мог обсуждать ничьи работы, пока мне не приводили физического примера, а его обычно не могли найти. Или приводили неудачный пример, который можно было проанализировать более простым способом.
Так как я постоянно просил не показывать мне математические уравнения, а объяснять физический смысл их работ, итоги моего визита были подведены в статье, размноженной на мимеографе, под названием «Фейнмановские бомбардировки и наши реакции».
Посетив разные университеты, я провел несколько месяцев в институте им. Юкавы в Киото. Я получил истинное удовольствие, работая там. Все было просто прекрасно: приходишь на работу, снимаешь обувь, утром кто-нибудь приходит и подает тебе чай именно тогда, когда ты этого хочешь. Это было очень приятно.
Живя в Киото, я пытался выучить японский язык в полном смысле этого слова. Я работал над ним гораздо упорнее и дошел до такого уровня, когда мог разъезжать в такси и общаться с людьми. Ежедневно я брал уроки японского, которые длились час.
Однажды учитель-японец объяснял мне слово «смотреть». «Итак, — сказал он. — Вы хотите сказать: «Можно мне посмотреть ваш сад» Как Вы это скажите»
Я составил предложение со словом, которое только что выучил.
— Нет, нет! — возразил он. — Когда Вы говорите кому-то: «Не желаете ли Вы посмотреть мой сад», то Вы используете первое слово «смотреть». Но когда Вы хотите посмотреть сад другого человека, то Вы должны употребить другое слово для «смотреть», более вежливое.
«Не желаете ли взглянуть на мой садишко» — вот что, по сути. Вы говорите в первом случае, но когда Вы хотите посмотреть сад другого человека, нужно сказать что-то вроде: «Могу ли я обозреть Ваш дивный сад» Так что нужно использовать два разных слова.
Затем он дает мне еще одно предложение: «Вы идете в храм и хотите посмотреть на сады…»
Я составил предложение, на этот раз с вежливым словом «смотреть».
— Нет, нет! — сказал он. — В храме сады еще более изящные. Поэтому Вы должны сказать что-то вроде: «Могу ли я остановить свой взор на Ваших изысканнейших садах».
Три или четыре разных слова для того, чтобы выразить одно желание, потому что, когда я делаю это, это жалко; но когда это делаете Вы, это верх изящности.
Я изучал японский язык главным образом для того, чтобы общаться с учеными, и решил проверить, существует ли та же самая проблема в их среде.
На следующий день, придя в институт, я спросил у ребят, которые были в кабинете:
— Как сказать по-японски: «Я решаю уравнение Дирака» Они сказали: так-то и так-то.
— Отлично. Теперь я хочу сказать: «Не могли бы Вы решить уравнение Дирака» — как я должен это сказать
— Ну, нужно использовать другое слово для «решить», — ответили они.
— Но, почему — возмутился я. — Когда я решаю его, я, черт побери, делаю то же самое, что и Вы, когда решаете его!
— Ну, да, но слово нужно другое — более вежливое.
Я сдался. Я решил, что этот язык не для меня и перестал изучать его.

Решение с семипроцентной поправкой

Задача состояла в том, чтобы определить правильные законы бета-распада. Судя по всему, существовали две частицы, которые назывались тау и тета. Похоже, что они имели практически одинаковую массу, но одна расщеплялась на два пиона, а другая — на три. Но помимо одинаковой массы они имели и одинаковое время жизни — весьма забавное совпадение. И потому эта задача занимала всех.
На съезде, который я посетил, доложили, что при создании этих частиц в циклотроне при различных углах и энергиях, они всегда создаются в одинаковом соотношении: столько-то тау по сравнению со столькими-то тета.
Безусловно, существовала возможность того, что эта одна и та же частица, которая иногда распадается на два, а иногда на три пиона. Однако никто этой возможности не допускал, потому что существует закон, называемый правилом четности, который основан на допущении о зеркальной симметричности всех законов физики и гласит, что частица, способная расщепляться на два пиона, не способна расщепляться на три.
В тот раз я оказался не совсем в курсе дела: несколько отстал. Все выглядели столь осведомленными, и мне казалось, что я просто не успеваю за ними. Как бы то ни было, тогда я жил в одной комнате с Мартином Блоком, который проводил эксперименты. И однажды вечером он мне сказал: «Почему Вы так настаиваете на этом правиле четности Быть может, тау и тета — это одна и та же частица. Что произошло бы, если бы правило четности оказалось ложным»
Я немного подумал и сказал: «Это значило бы, что законы природы различны для правой руки и для левой, что существует способ определить правую руку с помощью физических явлений. Не знаю, так ли это ужасно, хотя какие-то плохие последствия должны быть, но мне они не известны. Почему бы тебе завтра не спросить об этом экспертов»
Он сказал: «Нет, меня они не послушают. Спроси ты».
Таким образом, когда на следующий день, на заседании, мы начали обсуждать загадку тау-тета, Оппенгеймер сказал: «Нам нужно услышать какие-то новые, нелепые идеи насчет этой проблемы».
Тогда я встал и сказал: «Я задаю этот вопрос от имени Мартина Блока: Что произошло бы, если бы правило четности оказалось ложным»
Мюррей Гелл-Манн частенько дразнил меня на это счет, говоря, что у меня не хватило смелости задать этот вопрос от своего имени. Но дело не в этом. Я полагал, что эта мысль может иметь значение.
Ли, тот самый Ли, который работал с Янгом, ответил что-то очень сложное, и я, как обычно, не совсем понял, о чем он говорит. В конце заседания Блок спросил меня, что он сказал, и я ответил, что не знаю, но, насколько я понимаю, вопрос все еще остается открытым — такая возможность существует. Я не считал это вероятным, но полагал, что это вполне возможно.
Норман Рамзей спросил, как я считаю, стоит ли ему провести эксперимент, чтобы попытаться обнаружить, что закон четности может нарушаться, и я ответил: «Чтобы тебе было понятнее, скажу: я ставлю пятьдесят против одного, что ты ничего не найдешь».
Он сказал: «Для меня это не так уж плохо». Но эксперимента так и не провел.
Как бы то ни было, несохранение закона четности все же было обнаружено экспериментально; его открыла Ву, и благодаря этому открытию появилось множество новых возможностей для теории бета-распада. Кроме того, это открытие повлекло за собой множество новых экспериментов. В одних экспериментах ядра из спина вылетали влево; в других — вправо; в связи с четностью проводилось великое множество экспериментов и было сделано много всевозможных открытий. Однако результаты были столь беспорядочными, что никто не мог собрать их в единое целое.
В какой-то момент в Рочестере состоялась встреча — ежегодная Рочестерская конференция. Я опять-таки плелся в хвосте, а Ли делал доклад по несохранению закона четности. Они с Янгом пришли к выводу, что четность нарушается, и теперь он выдвигал свою теорию этого нарушения.
Во время конференции я жил у своей сестры в Сиракузах. Принеся доклад домой, я сказал ей: «Я не понимаю, о чем говорят Ли и Янг. Все это так сложно».
— Вовсе нет, — сказала она, — дело не в том, что ты не понимаешь эту теорию, а в том, что это не ты изобрел ее. Ты не смог придумать ее по-своему, когда узнал ключ. Представь, что ты снова стал студентом, возьми этот доклад в свою комнату, прочти каждую строчку, проверь все уравнения. Тогда тебе не составит труда понять его.
Я последовал ее совету, прочитал всю работу и нашел ее весьма простой и совершенно очевидной. Я просто боялся читать ее, считая слишком сложной.
Это напомнило мне кое-какие наблюдения, которые я сделал давным-давно, занимаясь лево-правонесимметричными уравнениями. Теперь, вглядевшись в формулы Ли, я понял, что задача решается очень просто: связь всех частиц левовинтовая. Для электрона и мюона я предсказывал то же самое, что и Ли, за исключением нескольких знаков там и тут. Я в тот момент не понял, что Ли рассмотрел только простейший пример мюонной связи, и не доказал, что все мюоны в конечном состоянии правополяризованные, тогда как, согласно моей теории, все мюоны автоматически получались полностью поляризованными. Таким образом, я даже получил результат, которого у Ли не было. У меня были другие знаки, но я не осознал, что помимо знаков я предсказал правильную поляризацию.
Я предсказал несколько других величин, которые еще никто экспериментально не измерил, но, когда дело дошло до протона и нейтрона, я не смог втиснуть их в те данные о константах связи, которые были в то время известны — картина получалась грязной.
На следующий день, когда я пришел на конференцию, очень добрый человек, Кен Кейз, который должен был делать доклад о чем-то, уступил мне пять минут от своего времени, чтобы я мог рассказать о своих идеях. Я сказал, что совершенно уверен, что связь всех частиц левовинтовая, а знаки для электрона и мюона получаются обратные, но с нейтроном дело плохо — продолжаю сражаться. Позднее экспериментаторы задали мне несколько вопросов о моих предсказаниях, а потом я уехал в Бразилию на все лето.
Вернувшись в Соединенные Штаты, я тут же захотел узнать, как обстоит дело с бета-распадами. Я поехал в лабораторию профессора Ву, которая находилась в Колумбии; ее саму я там не застал, но другая женщина показала мне всевозможные данные, разные хаотические числа; которые ни во что не укладывались. Электроны, которые в моей модели должны были рождаться в бета-распаде полностью левополяризованными, получались в некоторых ситуациях правополяризованными. Ничто ни с чем не сходилось.
После возвращения в Калтех я спросил у экспериментаторов, что происходит с бета-распадами. Я помню трех парней — Ханс Иенсен, Олдер Вапстра и Феликс Бем, — они усадили меня на небольшой табурет и начали наперебой выкладывать все, что знали: экспериментальные данные из других частей страны и свои собственные. Поскольку я хорошо знал этих ребят и то, как тщательно они проводят эксперименты, я больше полагался на их результаты, чем на чужие. Их результаты, при отдельном рассмотрении, были не столь противоречивы; мешанина возникала только при сравнении их данных с данными других групп.
Наконец, я все в себя впитал и тут они сказали, что ситуация такая запутанная, что даже некоторые из давно установленных фактов стали подвергать сомнению, например, то, что бета-распад нейтрона происходит за счет S и T связи. Черт те что. Мюррей говорит, что, может быть, бета-распад идет за счет V и A связи.
Я подпрыгиваю на табуретке и говорю: «Но тогда мне ясно ВСССССЕ!»
Они подумали, что я шучу. Но ведь на конференции в Рочестере я споткнулся именно на распадах нейтрона и протона: все укладывалось в мою модель, кроме них, но если это был V и A вариант, а не S и T, с ними тоже будет все в порядке. Таким образом, у меня в руках полная теория!
Той ночью я подсчитал все, что можно, с помощью своей теории. Первым делом я вычислил скорость распадов мюона и нейтрона. Если моя теория правильна, то они должны быть связаны определенным соотношением; она оказалась правильной с точностью до 9 процентов. Это довольно точно, девять процентов. Конечно, могло бы быть и лучше, но и этого вполне достаточно.
Я продолжил свою работу, проверил кое-что еще, что подошло к моей теории, потом еще кое-что подошло, еще кое-что, все это привело меня в совершеннейший восторг. Впервые за всю свою карьеру ученого, и это случилось лишь однажды, я знал закон природы, которого не знал никто другой. (Конечно же, это было не так, но даже тогда, когда я впоследствии узнал, что, по крайней мере, Мюррей Гелл-Манн, а также Сударшан и Маршак разработали ту же самую теорию, это не испортило мою радость.)
Все, что я делал раньше, сводилось к тому, что я брал чью-то теорию и совершенствовал метод вычисления или использовал уравнение, например, уравнение Шредингера, чтобы объяснить какое-то явление, например, что происходит с гелием. Мы знаем и уравнение, и явление, но как все это работает
Я подумал о Дираке, который тоже открыл новое уравнение — уравнение, показывающее поведение электрона, — у меня же было новое уравнение бета-распада, которое хоть и не было таким жизненно важным, как уравнение Дирака, было отнюдь неплохим. Это был единственный раз, когда я открыл новый закон.
Я позвонил в Нью-Йорк своей сестре, чтобы поблагодарить ее за то, что она заставила меня сесть и проработать ту статью Ли и Янга на Рочестерской конференции. После ощущения свой отсталости, которое вызывало у меня чувство дискомфорта, теперь я был в деле; я сделал открытие именно из того, что она предложила мне. Я смог, так сказать, вновь войти в физику и хотел поблагодарить ее за это. Я сказал ей, что все встало на свои места, кроме девяти процентов.
Я был очень взволнован и продолжал вычислять; у меня появлялись все новые и новые данные, которые подходили к моей теории: причем все получалось совершенно автоматически, без каких-либо усилий с моей стороны. Теперь я уже начал забывать о девяти процентах, потому что все остальное полностью соответствовало теории.
Я упорно трудился до поздней ночи, сидя за маленьким столиком в кухне у окна. Становилось все позднее и позднее: было часа два или три утра. Я упорно работаю, собирая все свои вычисления и объединяя их с тем, что соответствует моей теории, я размышляю, я сосредоточен, на улице темно, тихо… когда вдруг раздается ТУК-ТУК-ТУК-ТУК — громко, в окно. Я выглядываю, вижу белое лицо прямо за окном, в нескольких дюймах, и ору от неожиданности и удивления!
Это была одна моя знакомая, которая разозлилась на меня за то, что, вернувшись из отпуска, я тут же не позвонил ей, чтобы сообщить о своем прибытии. Я впустил ее и попытался объяснить, что сейчас я очень занят, что я кое-что открыл и что это очень важно. Я сказал: «Пожалуйста, уйди и дай мне закончить».
Она сказала: «Нет, я не хочу докучать тебе. Я просто посижу в гостиной».
Я сказал: «Ладно, хорошо, но это довольно сложно». Но она не просто сидела в гостиной. Лучше всего я это выражу, если скажу, что она приютилась в уголке и сложила руки, не желая «докучать» мне. Но, конечно же, целью ее было вытрясти из меня душу! В этом она преуспела — я не мог не обращать на нее внимания. Я очень рассердился и огорчился, я не мог так работать. Мне нужно было вычислять; я делал великое открытие, был ужасно взволнован, не знаю, как это случилось, но мое открытие оказалось для меня важнее ее — по крайней мере, в тот момент. Я не помню, как мне удалось ее выдворить, но это было невероятно сложно.
Поработав еще немного — было уже совсем поздно, — я проголодался. Тогда я отправился по главной улице к небольшому ресторанчику, который находился в пяти или десяти домах от меня. Я уже и раньше делал это по ночам.
Сначала меня частенько останавливали полицейские, потому что я обыкновенно шел, размышлял, а потом вдруг останавливался: иногда в голову приходит довольно сложная мысль, так что идти дальше становится просто невозможно, сначала нужно в чем-нибудь убедиться. Итак, я останавливался и иногда простирал руки в воздух, говоря себе: «Расстояние между этими таково, а потом это поворачивается в этом направлении…»
Я стоял на улице и размахивал руками, когда ко мне подходили полицейские: «Как Вас зовут Где Вы живете Что Вы делаете»
— О! Я просто размышлял. Извините; я живу здесь и часто хожу в ресторан… — Вскоре они уже знали, что это за тип, и больше не останавливали меня.
Итак, я пришел в ресторан, и я так взволнован, что за едой рассказываю официантке, что я только что сделал открытие. Она включается в разговор и сообщает, что ее муж то ли пожарный, то ли лесничий, то ли кто-то в этом роде. Она очень одинока, и все в том же духе, в общем, все, до чего мне нет дела. Так что и такое случается.
На следующее утро, придя на работу, я подошел к Вапстре, Бему и Иенсену и сказал им: «Я разработал всю теорию. Все встало на свои места».
Кристи, который тоже был там, сказал: «А какую постоянную бета-распада ты использовал»
— Постоянную из книги Того-то.
— Но ведь это не правильная постоянная. Недавние измерения показали, что она содержит ошибку в семь процентов.
Вот тогда я вспомнил про девять процентов. Для меня это было как предсказание: я пришел домой и нашел теорию, которая говорит о том, что для нейтронного распада расхождение с данными должно составлять девять процентов, а на следующее утро мне говорят, что, по существу, эта цифра изменилась на 7 процентов. Но изменилась ли она с 9 до 16, что плохо, или с 9 до 2, что хорошо
Потом из Нью-Йорка звонит моя сестра: «Ну как насчет девяти процентов, что случилось»
— Я обнаружил, что есть новые данные: семь процентов…
— В какую сторону
— Я пытаюсь выяснить. Я тебе перезвоню.
Я был так взволнован, что не мог думать. Так бывает, когда спешишь на самолет и не знаешь, опоздал или нет, и никак не можешь понять, когда кто-нибудь говорит: «Это летнее время!» Да, но в какую сторону тогда переводят часы Когда волнуешься, то просто не можешь думать.
Итак, Кристи потел в одну комнату, я — в другую, чтобы мы оба могли успокоиться и все обдумать: это движется в этом направлении, то движется в том направлении — в действительности, все оказалось не так уж сложно; просто мы были очень взволнованы.
Вышел Кристи, вышел я, мы оба пришли к одному: два процента, что находится в пределах ошибки эксперимента. Как никак, если постоянную только что изменили на 7 процентов, то ошибка вполне могла составить два процента. Я перезвонил сестре: «Два процента». Теория была правильной.
(На самом же деле, она была не правильной: мы ошиблись на 1 процент по причине, которую не учли и которую уже позднее понял Никола Кабиббо. Так что не все 2 процента оказались экспериментальной ошибкой.) Мюррей Гелл-Манн сравнил и объединил наши идеи и написал статью по нашей теории. Теория была довольно аккуратной: при своей относительной простоте она соответствовала многим вещам. Но, как я уже говорил, было и очень много хаотических данных. И в некоторых случаях мы зашли так далеко, что утверждали ошибочность некоторых экспериментов.
Хорошим тому примером стал эксперимент Валентина Телегди, в котором он измерил количество электронов, появляющихся в каждом направлении при распаде нейтрона. Наша теория предсказывала, что это количество должно быть одинаковым во всех направлениях, тогда как Телегди обнаружил, что в одном направлении электронов появляется на 11 процентов больше, чем в других. Телегди был хорошим экспериментатором, который очень аккуратно относился к своей работе. И однажды, когда он читал где-то лекцию, он сослался на нашу теорию и сказал: «Беда с теоретиками в том, что они не обращают никакого внимания на экспериментаторов! »
Телегди также послал нам письмо, которое нельзя назвать едким, но в нем все же сквозила его убежденность в ошибочности нашей теории. В конце письма он написал: «Теория бета-распада Ф-Г (Фейнмана-Гелл-Мана) далеко не Фантастически Грандиозна».
Мюррей говорит: «И что будем делать Ты же знаешь, что Телегди — неплохой экспериментатор».
Я говорю: «Давай подождем».
Через два дня от Телегди приходит другое письмо. Он изменил свое мнение на прямо противоположное. Благодаря нашей теории он обнаружил, что не учел возможность того, что протон отскакивает от нейтрона не во всех направлениях одинаково. Он считал это отскакивание одинаковым. Введя поправки, которые предсказывала наша теория, вместо тех, которые использовал он, он получил другие результаты, которые полностью соответствовали нашей теории.
Я знал, что Телегди — хороший экспериментатор, и идти против него было бы так же трудно, как плыть против течения. Однако к тому времени я уже был убежден, что в его эксперимент закралась какая-то ошибка и что он обязательно ее обнаружит — у него это получится гораздо лучше, чем у нас. Вот почему я сказал, что не нужно ничего предпринимать, а нужно подождать.
Я отправился к профессору Бэчеру и рассказал ему о нашем успехе, на что тот сказал: «Да, Вы приходите и утверждаете, что образование пары нейтрон-протон не T, а V. Все же привыкли считать, что это T. Где фундаментальный эксперимент, который говорит о том, что это T Почему Вы не просмотрели ранние эксперименты и не выяснили, в чем там проблема»
Я вышел, нашел первую статью об эксперименте, в которой говорилось, что образование пары нейтрон-протон — это T, и одна вещь меня просто шокировала. Я помню, что я и раньше читал эту статью (еще в те дни, когда я читал каждую статью, которую публиковали в «Физикал ревью» — журнал был не слишком толстый). И, вновь увидев эту статью, я, глядя на кривую, вспомнил: «Это же ничего не доказывает!»
Дело в том, что эта кривая зависела от одной или двух точек, которые находились на конце диапазона всех данных, но существует принцип, что если точка находится на конце диапазона данных, — последняя точка, — то она не слишком хорошая, потому что если бы она была хорошей, то с ее помощью определили бы еще одну точку. Я же понял, что вся идея о том, что образование нейтронно-протонной пары — это T, основана именно на последней точке, которая не слишком хороша, а потому она ничего не доказывает. Я помню, что заметил это!
Когда же я заинтересовался бета-распадом непосредственно, я прочитал все эти отчеты, которые были написаны «специалистами в области бета-распада» и утверждали, что это T. Я даже не взглянул на первоначальные данные; я, как последний осел, читал только отчеты. Если бы я действительно был хорошим физиком, то, вспомнив о первой идее, которая пришла ко мне еще на Рочестерской конференции, я бы тут же посмотрел, «насколько точно нам известно, что получается T» — это было бы разумно. Тогда я бы сразу вспомнил, что я уже заметил, что доказательство было неудовлетворительным.
С тех пор я не обращаю внимания ни на что из того, что утверждают «специалисты». Я все вычисляю сам. Когда мне сказали, что теория кварка довольно хороша, я заставил двух докторов философии, Финна Равндала и Марка Кислингера, проработать со мной абсолютно все только для того, чтобы удостовериться, что эта штука действительно дает результаты, которые вполне ей соответствуют, и что сама теория — вещь довольно приличная. Больше я никогда не совершу такой ошибки: не доверюсь мнению специалистов. Конечно, живешь только однажды, делаешь все ошибки, которые должен сделать, учишься, чего не нужно делать, и это лучшее, чему можно научиться.

Тринадцать раз

Однажды ко мне пришел учитель из местного колледжа и попросил меня прочесть там лекцию. Он предложил мне пятьдесят долларов, но я сказал ему, что не в деньгах дело. «Это ведь городской колледж, верно»
— Да.
Я вспомнил, какая бумажная канитель начиналась всякий раз, когда я связывался с государством, так что я улыбнулся и сказал: «Я с удовольствием прочитаю эту лекцию. Но с одним условием». Я выбрал число наобум и продолжал: «Что мне не придется ставить свою подпись больше тринадцати раз, включая подпись на чеке!»
Он тоже улыбнулся: «Тринадцать раз Нет проблем».
И вот началось. Сперва я должен подписать что-то насчет того, что я лоялен по отношению к правительству, иначе мне нельзя читать лекцию в городском колледже. И я должен подписать это дважды, так Затем шла какая-то расписка для города — не помню какая. Очень скоро числа стали расти.
Я должен был расписаться в том, что занимаю отвечающую существу вопроса должность профессора, чтобы гарантировать (ведь это государственное дело!), что я не являюсь женой или другом какого-нибудь засевшего в колледже негодяя, который заплатит мне эти деньги безо всякой лекции. Нужно было гарантировать много всякой всячины, и подписей становилось все больше.
Парень, который сперва так мило улыбался, делался все мрачнее. Но все обошлось. Я подписался ровно двенадцать раз. Оставалась еще одна подпись на чеке, так что я спокойно отправился туда и прочел им лекцию.
Спустя пару дней этот парень зашел ко мне, чтобы отдать чек. Он имел жалкий вид. Он не мог отдать мне деньги, пока я не подпишу бумагу о том, что я действительно прочел лекцию.
Я сказал ему: «Если я подпишу бумагу, то не смогу подписать чек. Но ты был там. Ты слышал лекцию; почему бы тебе не подписать эту бумагу»
— Слушай, — говорит он, — разве все это не глупо
— Нет. Мы договорились об этом с самого начала. Мы не думали, что дело действительно дойдет до тринадцати, но таков наш договор, и я думаю, мы должны его придерживаться.
Он сказал: «Слушай, я работал как вол, я обошел всех. Я испробовал все, но они говорят, что это невозможно. Ты просто не сможешь получить свои деньги, пока не подпишешь бумагу».
— Хорошо, — сказал я. — Я подписался двенадцать раз, я прочел лекцию. Мне не нужны деньги.
— Но я не хочу так поступать с тобой.
— Не переживай. Мы заключили сделку, все нормально.
На следующий день он позвонил мне. «Они не могут не дать тебе эти деньги. Они уже отсчитали эти деньги и списали их, так что они должны заплатить их тебе».
— Прекрасно. Если они должны заплатить мне эти деньги, пусть они заплатят мне их.
— Но ты должен подписать бумагу.
— Я не буду подписывать бумагу.
Я поставил их в тупик. В отчете не было графы для денег, которые человек заработал, но не хочет расписаться, чтобы получить их.
В конце концов они все утрясли. Это отняло у них много времени, и было совсем не просто — но я использовал тринадцатую подпись, чтобы получить деньги по чеку.

По-моему, они говорят по-гречески!

Не знаю почему, но, отправляясь в поездку, я всегда довольно беспечно отношусь ко всему, что касается адреса, телефона или хоть каких-то координат пригласившего меня человека. Мне всегда кажется, что меня встретят или кто-нибудь другой будет знать, куда нужно ехать; в общем, как-нибудь обойдется.
Однажды, в 1957 году, я отправился на конференцию по гравитации в университет Северной Каролины. Меня пригласили, чтобы узнать, как смотрят на гравитацию специалисты из другой области.
Я приземлился в аэропорту с опозданием на один день (я никак не успевал прилететь к началу конференции) и вышел на стоянку такси. Я сказал диспетчеру: «Мне нужно в университет Северной Каролины».
— А который из них Вам нужен — спросил он, — Государственный университет Северной Каролины, который находится в Ралее, или университет Северной Каролины, который находится в Чапл-Хилл
Естественно, я не имел ни малейшего представления. «А где они находятся», — спросил я в надежде, что где-то рядом.
— Один — к северу отсюда, а другой — к югу, примерно на одинаковом расстоянии.
У меня с собой не было ничего, что могло бы подсказать, какой университет мне нужен, да и на конференцию никто, кроме меня, не опаздывал.
Последнее навело меня на мысль. «Слушайте, — сказал я диспетчеру. — Конференция началась вчера, так что вчера отсюда должно было уезжать много ребят. Сейчас я вам опишу их. Они постоянно витают в облаках, разговаривают друг с другом, не обращают внимания, куда идут, беспрестанно говорят друг другу что-то вроде: «Ж-мю-ню. Ж-мю-ню».
Он просиял. «Да, да, — сказал он. — Вам нужно в Чапл-Хилл!» Он подозвал ожидавшее в очереди такси: «Отвези его в Чапл-Хилл!»
— Спасибо, — сказал я и отправился на конференцию.

Искусство ли это

Однажды на вечеринке я играл на бонго, и у меня получалось довольно прилично. Моя игра на барабанах так вдохновила одного парня, что он пошел в ванную комнату, снял рубашку и с помощью крема для бритья нарисовал у себя на груди диковинные узоры. Потом он вернулся обратно, выкидывая дикие па, а из его ушей свисали вишни. Нечего и говорить, что я тут же подружился с этим психом. Его зовут Джирайр Зортиан, и он художник.
Мы часто подолгу беседовали об искусстве и науке. Я говорил что-то вроде: «Художники — потерянные люди: у них нет даже темы! Раньше они могли творить на религиозные темы, но, утратив свою религию, они остались ни с чем. Они не понимают мир техники, в котором живут; им ничего не известно о красоте реального — научного — мира, а потому в их сердцах нет ничего, что можно было бы нарисовать».
Джерри же отвечал, что художникам не нужны физические темы; что существует множество эмоций, которые можно выразить через искусство. Кроме того, искусство может быть абстрактным. Более того, ученые вообще разрушают красоту природы, когда берут и превращают ее в математические уравнения.
Однажды я пришел к Джерри на его день рождения, и мы опять затеяли один из этих тупых споров, который продолжался до трех часов утра. На следующее утро я позвонил ему. «Слушай, Джерри, — сказал я, — мы затеваем эти дурацкие споры, которые ни к чему нас не приводят, только потому, что ты ни черта не знаешь о науке, а я — полный профан во всем, что касается искусства. Поэтому давай по воскресеньям по очереди обучать друг друга: в одно воскресенье ты даешь мне урок по искусству, в другое — я тебе по науке».
— Договорились, — сказал он. — Я научу тебя рисовать.
— А вот это невозможно, — сказал я, потому что еще когда учился в колледже, мог рисовать самое большее пирамиды в пустыне — состоящие, главным образом, из прямых линий, — и время от времени пытался изобразить пальмы и вставить в картину солнце. У меня совершенно не было способностей к рисованию. Я сидел рядом с одним парнем, у которого способностей было не больше моего. Когда ему разрешали что-то нарисовать, его рисунок состоял из двух сплюснутых в виде эллипса клякс, похожих на сложенные друг на друга шины, из которых торчала какая-то палка, которая завершалась зеленым треугольником. Это должно было изображать дерево. Поэтому я заключил с Джерри пари, что он не сумеет научить меня рисовать.
— Конечно, тебе придется потрудиться, — сказал он.
Я пообещал, что буду трудиться, но все равно побился с ним об заклад, что он не сумеет научить меня рисовать. Я очень хотел научиться рисовать по причине, известной только мне: мне хотелось передать ту эмоцию, которую у меня вызывает красота мира. Ее сложно описать, ибо это эмоция. Она аналогична чувству, которое человек испытывает в отношении религии и которое связано с Богом, управляющим всем во Вселенной: существует некий аспект всеобщности, который ощущаешь, когда размышляешь над тем, каким образом вещами, которые кажутся такими разными и ведут себя совершенно по-разному, «за сценой» управляет одна и та же организация, одни и те же законы физики. Это оценка математической красоты природы, принципа ее работы; осознание того, что видимые нами явления проистекают из сложности внутреннего взаимодействия атомов; ощущение того, насколько это поразительно и удивительно. Я чувствовал, что это ощущение благоговейного страха — научного восхищения — можно передать через рисунок другому человеку, который тоже испытывает такую эмоцию. Эта картина могла бы напомнить ему, хоть на мгновение, о чувстве, которое вызывают у него богатства Вселенной.
Джерри оказался хорошим учителем. Прежде всего он велел мне пойти домой и что-нибудь нарисовать. Тогда я попытался нарисовать ботинок; а потом цветок в горшке. Вышла каша!
Когда мы встретились в следующий раз, я показал ему свои пробы. «О, посмотри-ка! — сказал он. — Видишь, вот здесь, стебель цветка не касается листка». (Я, конечно же, пытался нарисовать так, чтобы он касался.) «Это очень хорошо. Именно так можно показать глубину. Ты здорово это придумал».
— Очень хорошо также и то, что ты не рисуешь все линии одинаковой толщины (что я, конечно же, сделал ненамеренно). Рисунок, нарисованный линиями одной толщины, скучен.
Все продолжалось в том же духе: все, что мне казалось ошибкой, он использовал для того, чтобы научить меня чему-то положительному. Он никогда не сказал, что это не правильно; он ни разу не принизил меня. Поэтому я продолжал свои попытки, и мало-помалу у меня начало кое-что получаться, но я по-прежнему не чувствовал удовлетворения.
Чтобы получить больше практики, я также записался на заочный курс в Международной заочной школе и должен признать, что курс был хорошим. Первым делом меня начали учить рисовать пирамиды и цилиндры, штриховать их и т.д. Мы охватили многие области искусства: рисование карандашом, пастелью, акварелью и маслом. Почти в конце курса я исчез: я нарисовал для них картину маслом, но так и не отослал ее. Они продолжали писать мне, уговаривая продолжить обучение. Они очень хорошо отнеслись ко мне.
Я постоянно упражнялся в рисовании карандашом, и мне это очень нравилось. Находясь на каком-нибудь бессмысленном собрании — вроде того, когда в Калтех приехал Карл Роджерс, чтобы обсудить с нами, должен ли наш институт развивать кафедру психологии, — я рисовал других людей. Я носил с собой небольшой блокнот и рисовал везде, куда бы ни отправился. Таким образом, я, как и учил меня Джерри, работал очень упорно.
Однако Джерри, с своей стороны, не особо старался выучить физику. Он слишком легко отвлекался. Я пытался научить его чему-нибудь, связанному с электричеством и магнетизмом, но как только я произносил слово «электричество», он рассказывал мне о каком-нибудь имевшемся у него нерабочем двигателе и начинал расспрашивать о том, как его починить. Когда я пытался показать ему принцип действия электромагнита, сделав из проволоки небольшую пружинку и подвесив на веревочке гвоздь, я подавал напряжение, под действием которого гвоздь проскальзывал в пружинку, а Джерри говорил: «Ух ты! Похоже на занятие любовью!» Этим все и кончилось.
Теперь у нас возник новый спор: является ли он лучшим учителем, чем я, или я — более прилежный ученик, чем он.
Я отказался от мысли попытаться помочь художнику оценить то чувство, которое я испытываю по отношению к природе, чтобы он передал его в картине. Теперь мне нужно было удвоить свои усилия, пытаясь научиться рисовать, чтобы самому передать это чувство. Это было весьма амбициозное предприятие, и я никому не рассказывал о своей идее, потому что по-прежнему оставались шансы, что я никогда не смогу сделать это.
На начальном этапе моего обучения рисованию, одна моя знакомая увидела мои попытки и сказала: «Сходи в Художественный музей Пасадены. Там проводят уроки рисования с натурщицами — обнаженными натурщицами».
— Нет, — сказал я, — я еще недостаточно хорошо рисую: мне будет очень не по себе.
— Ты вовсе не так плох; посмотрел бы ты на некоторых других!
Итак, я набрался мужества и все-таки пошел туда. На первом занятии нам рассказали о газетной бумаге — об очень больших листах, размером с газету, бумаги низкого качества — и разных карандашах и угле, которые мы должны приобрести. На второе занятие пришла натурщица и начала с десятиминутного сеанса.
Я начал рисовать натурщицу, и к тому моменту, когда я нарисовал одну ногу, десять минут закончились. Я огляделся и увидел, что все остальные уже нарисовали полную картину, даже затушевали фон: в общем, успели сделать все.
Я понял, что это мне не по зубам. Однако в конце занятия натурщица собиралась позировать в течение тридцати минут. Я трудился изо всех сил и, приложив неимоверные старания, я сумел нарисовать ее силуэт. На этот раз у меня была хоть какая-то надежда. Поэтому я не закрыл свой рисунок, как поступал со всеми предыдущими.
Мы пошли смотреть, что сделали другие, и я обнаружил, на что они были способны в действительности: они нарисовали натурщицу со всеми подробностями и тенями, записную книжку, которая лежала на скамейке, где она сидела, платформу, все! Все они делали шк-шк-шк-шк углем, все вокруг, и я понял, что это безнадежно — совершенно безнадежно.
Я возвращаюсь на свое место, чтобы закрыть свой рисунок, состоящий из скопления нескольких линий в левом верхнем углу листа — до того времени я рисовал только на листочках из блокнота размером 11х27 см, — но рядом стоят некоторые другие студенты. «Посмотрите-ка на это, — говорит один из них. — Здесь имеет значение каждая линия!»
Я не понял, что именно это означает, но этого было достаточно, чтобы я собрался с духом и пришел на следующее занятие. Тем временем, Джерри не переставал твердить мне, что слишком заполненные рисунки — далеко не так хороши. Его работа состояла в том, чтобы научить меня не переживать из-за других, а потому он говорил мне, что они не такие уж искусные.
Я заметил, что учитель не слишком распространяется по поводу нарисованного (он сказал мне только, что моя картинка слишком мала для такого листа). Вместо этого он пытался вдохновить нас на эксперименты с новыми подходами. Я подумал о том, как мы учим физике. У нас так много методик — так много математических методов, — что мы непрерывно рассказываем студентам о том, как и что делается. С другой стороны, учитель рисования боится рассказывать тебе что-либо. Если у тебя слишком тяжеловесные линии, он не может сказать: «У тебя слишком тяжеловесные линии», потому что какой-то художник нашел способ рисовать великие картины с помощью тяжеловесных линий. Учитель не желает толкать тебя в каком-то определенном направлении. Таким образом, перед учителем рисования стоит проблема, как научить студентов рисовать, следуя внутреннему побуждению, а не его указаниям, тогда как перед учителем физики всегда стоит проблема обучения методикам, а не духу, решения физических задач.
Меня все время просили «расслабиться», относиться к рисованию проще. Я подумал, что в этом не больше смысла, чем в том, чтобы убеждать человека, который только учится водить машину, «расслабиться» за баранкой. Это все равно не сработает. Расслабиться можно только тогда, когда точно знаешь, как это делать аккуратно. Поэтому я как мог сопротивлялся этой ерунде насчет «расслабиться».
Чтобы мы расслабились, нам предложили упражнение, когда нужно рисовать, не глядя на бумагу. Не своди глаз с натурщицы; просто смотри на нее и рисуй на бумаге линии, не глядя на то, что делаешь.
Один парень говорит: «Я не могу. Я должен подглядывать. Держу пари, что подглядывают все!»
— Я не подглядываю! — говорю я.
— А, чепуха! — говорят они.
Я заканчиваю упражнение, они подходят посмотреть на мой рисунок и обнаруживают, что я НЕ подглядывал; в самом начале кончик моего карандаша сломался, и на бумаге не осталось ничего, кроме отпечатков.
Заточив карандаш, я снова попытался сделать это и обнаружил, что в моем рисунке присутствует своего рода сила — странная сила, напоминающая ту, которая чувствуется в работах Пикассо, — и она пришлась мне по душе. Этот рисунок мне понравился еще и потому, что я знал, что рисовать хорошо таким образом невозможно, а потому рисунок не должен был получиться хорошим — в этом, как оказалось, и была суть расслабления. Я думал, что «расслабься», значит «рисуй небрежно», а на самом деле оно значило расслабиться и не беспокоиться о том, что получится в конечном итоге.
Занимаясь в этом классе, я достиг определенных успехов и чувствовал себя довольно уверенно. До самого последнего занятия все натурщицы, которых мы рисовали, были довольно полными и бесформенными; рисовать их было очень интересно. Но на последнее занятие в качестве натурщицы пришла симпатичная идеально сложенная блондинка. Именно тогда я обнаружил, что по-прежнему не умею рисовать: я не сумел добиться ничего, что хоть сколько-то напоминало бы эту красавицу! С прежними натурщицами, даже если нарисуешь что-то немного больше или немного меньше, разницы особой не было, потому что формы-то все равно нет. Но когда пытаешься нарисовать что-то, что так хорошо смотрится вместе, то обмануть себя не удается: все должно быть точно так, как оно есть!
Во время одного перерыва я подслушал, как один парень, который действительно умел рисовать, спрашивает у натурщицы, не согласится ли она позировать для него отдельно. Она согласилась. «Хорошо. Но у меня еще нет студии. Сначала я должен уладить этот вопрос».
Я понял, что многому могу научиться у этого парня и что если я сейчас ничего не сделаю, то у меня больше никогда не будет возможности нарисовать эту симпатичную натурщицу. «Извините меня, — сказал я ему, — в моем доме на первом этаже есть комната, которую можно использовать в качестве студии».
Оба согласились. Я показал несколько рисунков этого парня моему другу Джерри, но тот ужаснулся. «Это вовсе не такие уж хорошие рисунки», — сказал он, потом попытался объяснить, почему, но я так и не понял.
До тех пор пока я не начал учиться рисованию, я никогда особо не любил разглядывать картины. Я не слишком ценил искусство, и лишь изредка восторгался им, как это случилось однажды в японском музее. Я увидел картину, написанную на коричневой бумаге, сделанной из бамбука, и мне в ней понравилось именно то, что она представляла собой нечто среднее между несколькими мазками кисти и бамбуком — я мог заставить ее перемещаться взад-вперед, настолько уравновешена она была в своем положении.
Летом, после окончания курса рисования, я отправился на научную конференцию в Италии и подумал, что неплохо было бы увидеть Сикстинскую капеллу. Я приехал туда очень рано утром, купил билет раньше всех и, как только она открылась, побежал вверх по лестнице. Благодаря этому, я получил необычайное удовольствие оттого, что мне на мгновение удалось увидеть всю капеллу и замереть в немом благоговении прежде, чем туда войдет кто-то еще.
Вскоре пришли туристы, вокруг образовались толпы людей, которые говорили на разных языках, показывая то на то, то на это. Я хожу вокруг, поглядывая на потолок. Потом мой взгляд спустился немного ниже, я увидел большие картины в рамах и подумал: «Ух ты! Я о них и не знал».
К сожалению, я оставил свой путеводитель в отеле, но про себя подумал: «Я знаю, почему эти панно неизвестны; они просто-напросто плохи». Но тут я посмотрел на другое панно и сказал: «Вот это да! Это хорошее». Я посмотрел на все остальные. «Это тоже хорошее, и это, а вот то вшивое». Я никогда не слышал об этих панно, но решил, что все они хороши, кроме двух. Потом я отправился в зал, который назывался Sala de Raphael — Комната Рафаэля, — и заметил то же самое. Я подумал про себя: «Рафаэль непостоянен. Он не всегда преуспевает. Иногда он очень хорош. А иногда создает всякую ерунду».
Вернувшись в отель, я посмотрел путеводитель. В части, отведенной под Сикстинскую капеллу, было написано: «Под картинами Микеланджело находятся четырнадцать панно, созданных Ботгичелли, Перуджино» — всеми этими великими художниками — «и два панно, созданные Тем-то, которые не имеют никакого значения». Меня очень взволновал тот факт, что я тоже вижу разницу между тем, что является прекрасным творением искусства, а что — нет, хотя и не могу объяснить это. Как ученый, ты всегда думаешь, что знаешь то, что делаешь, поэтому склонен не доверять художнику, который говорит: «Это великолепно», или: «Да в этом нет ничего особенного», а потом не может объяснить тебе, почему; как не смог это сделать и Джерри в отношении тех рисунков, которые я ему принес. Но вот влип и я: я тоже мог это сделать!
Что касается Комнаты Рафаэля, то оказалось, что великий художник нарисовал лишь несколько картин, остальные же нарисовали его ученики. Мне понравились именно те, которые нарисовал Рафаэль. Это был грандиозный стимул для повышения моей уверенности в своей способности ценить искусство.
Как бы то ни было, тот парень из класса рисования и симпатичная натурщица несколько раз приходили ко мне домой, и я пытался рисовать ее и учиться у него. После множества попыток я, наконец, нарисовал то, что счел действительно хорошей картиной — это был ее портрет — и этот первый мой успех меня очень взволновал.
Я был уже настолько уверен в себе, что спросил своего старого друга Стива Димитриадеса, не согласится ли его прекрасная жена позировать для меня, а взамен я подарю ему ее портрет. Он засмеялся. «Если она захочет тратить время, позируя для тебя, я не буду против, ха-ха-ха».
Я усиленно трудился над ее портретом, и, увидев его, он полностью перешел на мою сторону. «Но это же просто удивительно! — воскликнул он. — Ты можешь найти фотографа, чтобы он сделал копии портрета Я хочу послать одну своей матери в Грецию!» Его мать так и не видела девушку, на которой он женился. Меня очень волновала мысль о том, что я усовершенстовал свои способности до такой степени, что кто-то захотел забрать одну из моих работ.
Нечто подобное случилось на одной небольшой художественной выставке, которую организовал какой-то парень из Калтеха. Я поместил на выставку два рисунка и одну картину. Он сказал: «Мы должны повесить на рисунки цену».
Я подумал: «Чушь какая! Я же не пытаюсь их продать».
— Но это придает интерес выставке. Если ты не против того, чтобы расстаться с ними, просто напиши на них цену.
После показа этот парень сказал мне, что какая-то девушка купила один из моих рисунков и теперь хочет поговорить со мной, чтобы узнать о рисунке побольше.
Рисунок назывался «Магнитное поле Солнца». Для этого рисунка я позаимствовал одну из прекрасных фотографий солнечных протуберанцев, сделанных в лаборатории по изучению Солнца в Колорадо. Поскольку я понимал, как солнечное магнитное поле удерживает языки пламени, и, к тому времени, уже разработал некую технику рисования магнитных силовых линий (похоже на волосы девушки, развевающиеся на ветру), мне хотелось нарисовать что-нибудь прекрасное, что еще ни один художник не догадался нарисовать: довольно сложные и извивающиеся линии магнитного поля, кое-где сходящиеся близко с тем только, чтобы дальше распространиться во все стороны.
Я объяснил ей все это и показал фотографию, которая подала мне эту идею.
Она же рассказала мне эту историю. Она приходила на выставку вместе с мужем, и им обоим очень понравился этот рисунок. «Давай купим его», — предложила она.
Ее муж был одним из тех людей, которые ничего не могут делать сразу. «Давай немного подумаем, прежде чем решать», — сказал он.
Она вспомнила, что через несколько месяцев у него будет день рождения, поэтому в тот же день вернулась на выставку и купила рисунок.
Вечером он вернулся с работы очень подавленный. Еле-еле ей удалось вытянуть из него, что случилось. Он хотел купить ей этот рисунок, но, когда вернулся на выставку, ему сказали, что он уже продан. Таким образом, ей было чем удивить его в день рождения.
Я же извлек из этой истории нечто, что все еще было мне в новинку: я понял, для чего на самом деле нужно искусство, по крайней мере, в некоторой степени. Оно приносит кому-то, отдельному человеку, удовольствие. Ты можешь создать что-то, что кому-то другому понравится настолько, что этот человек будет подавлен или счастлив из-за этой чертовой штуковины, которую ты создал! В науке это имеет более общий характер: ты не знаешь отдельных людей, которые открыто оценили твой вклад.
Я понял, что продать рисунок не значит сделать деньги, а убедиться, что он будет в доме того человека, которому он действительно нравится; человека, которому будет плохо, если это рисунка у него не будет. Это было интересно.
Таким образом, я решил продавать свои рисунки. Однако я не хотел, чтобы люди покупали мои рисунки, потому что профессор физики не должен уметь рисовать, и разве не удивительно, что он умеет, поэтому я придумал себе псевдоним. Мой друг Дадли Райт предложил французское «Au Fait», что означает «Сделано». Я написал это как О-ф-е-й, и оказалось, что «черные» так называют «белых». Но я как-никак был белым, так что псевдоним вполне подходил.
Одна из моих натурщиц очень хотела, чтобы я сделал рисунок для нее, но денег у нее не было. (У натурщиц не бывает денег; если бы они у них были, то они бы не позировали). Она предложила три раза позировать бесплатно, если я подарю ей рисунок.
— Наоборот, сказал я. — Я подарю тебе три рисунка, если ты согласишься один раз позировать бесплатно.
Она повесила один из подаренных мной рисунков на стену в своей маленькой комнатке, и очень скоро ее друг обратил внимание на этот рисунок. Рисунок так ему понравился, что он захотел заказать ее портрет. Он заплатил мне шестьдесят долларов. (Суммы становились приличными.)
Потом у нее появилась идея стать моим агентом. Она могла заработать дополнительные деньги, продавая мои рисунки со словами: «В Олтадене появился новый художник…» Было забавно попасть в другой мир! Она договорилось о том, чтобы мои рисунки выставили в «Баллоксе», самом элегантном универмаге Пасадены. Она и еще одна дама из художественного отдела выбрали несколько рисунков — рисунки растений, которые я сделал много раньше (и которые мне не нравились) — и вставили их в рамки. Потом я получил из «Баллокса» официальный документ с подписями, гласивший, что они получили такие-то рисунки для продажи. Конечно же никто не купил ни один из них, но я достиг успеха в другом: мои рисунки продавались в «Баллоксе»! Меня просто забавлял сам факт их нахождения там, теперь я при случае мог рассказать, какой вершины успеха я достиг в мире искусства.
Большинство натурщиц присылал ко мне Джерри, но я старался находить их и сам. Всякий раз, когда я встречал молодую женщину, которую, судя по всему, было бы интересно нарисовать, я просил ее позировать для меня. Однако все заканчивалось тем, что я рисовал ее лицо, потому что не знал, как поднять тему о позировании в обнаженном виде.
Однажды, когда я был у Джерри, я сказал его жене Дабни: «Девушки никогда не позируют для меня обнаженными: я не знаю, как это удается Джерри!»
— А ты их когда-нибудь просил об этом
— О! Это мне и в голову не приходило.
Следующая девушка, которую мне захотелось нарисовать, оказалась студенткой Калтеха. Я спросил ее, не согласится ли она позировать обнаженной. «Конечно», — сказала она, и все! Это оказалось легко. Думаю, что у меня было слишком много задних мыслей, поэтому мне казалось, что задать такой вопрос неестественно.
К настоящему времени я нарисовал множество рисунков и полагаю, что больше всего мне нравится рисовать обнаженную натуру. Насколько мне известно, это не чистое искусство, а своего рода смесь. Но кто знает процентное соотношение ее составляющих
Одна натурщица, с которой я познакомился через Джерри, снималась для журнала «Плейбой». Это была высокая роскошная девушка. Однако она считала себя слишком высокой. Любая другая девушка, взглянув на нее, позавидовала бы ей. Она же, входя в комнату, всегда очень сутулилась. Я пытался учить ее, чтобы во время позирования она была так любезна и выпрямилась, поскольку она была очень элегантна и поразительно красива. В конце концов я уговорил ее.
Была у нее и еще одна причина для переживаний: «впадины» под ребром крестового свода. Мне пришлось вытащить книгу по анатомии и показать ей, что таким образом мускулы крепятся к подвздошной кости, а также объяснить, что эти впадины невозможно увидеть на каждом человеке; чтобы увидеть их, тело должно быть совершенным и идеально сложенным, как у нее. Общаясь с ней, я понял, что любая женщина переживает из-за своего внешнего вида, как бы красива они ни была.
Я хотел нарисовать эту натурщицу в цвете, пастелью, ради эксперимента. Я подумал, что сначала набросаю рисунок углем, а потом покрою его пастелью. Закончив рисунок углем, который я сделал, не беспокоясь о том, как он будет выглядеть, я понял, что это один из лучших рисунков, когда-либо созданных мной. Я решил оставить его и забыть о пастели.
Мой «агент» взглянула на него и захотела забрать его для продажи.
— Ты не сможешь продать его, — сказал я, — он на газетной бумаге.
— Ничего, — сказала она.
Через несколько недель она принесла этот рисунок в прекрасной деревянной раме с красной лентой и золотой кромкой. Забавно, и это вообще-то должно огорчать художников, — насколько лучше становится рисунок, когда его помещают в раму. Мой агент сообщила мне, что одна дама пришла от рисунка в такой восторг, что они отнесли его в багетную мастерскую. Там им сказали, что существуют специальные методики оформления рисунков, сделанных на газетной бумаге, в раму: рисунок пропитывают пластиком, делают то, делают се. Таким образом, эта дама хлопочет над рисунком, который я сделал, а потом мой агент приносит его мне. «Я думаю, что художнику будет приятно увидеть, как прекрасно смотрится его рисунок в раме», — сказала она.
Конечно, мне было приятно. Это был еще один пример удовольствия, которое кто-то получил от одной из моих картин. Таким образом, продажа рисунков была для меня настоящим кайфом.
Было время, когда в городе работали так называемые «топлесс» — рестораны . Туда можно было отправиться на ленч или на обед и созерцать девушек, которые танцевали сначала без верха, а потом и вовсе без всего. Оказалось, что одно из подобных заведений находится всего в полутора милях от моего дома, поэтому я частенько туда заглядывал. Я садился за один из столиков, немножко занимался физикой, записывая свои мысли на бумажной салфетке с зубчатыми краями, и, время от времени, рисовал одну из танцующих девушек или одного из посетителей, просто ради практики. Моя жена Гвинет, англичанка, нормально относилась к тому, что я хожу сюда. Она сказала: «Английские мужчины постоянно ходят в клубы». Так что это было чем-то вроде моего клуба.
На стенах этого заведения висело множество картин, но мне они не нравились. Они были написаны флуоресцентными красками на черном бархате — весьма уродливо — и изображали девушку, которая снимает свитер, или что-нибудь в том же духе. У меня был неплохой рисунок, который я сделал с моей натурщицы Кэти; я подарил его владельцу ресторана, и тот очень обрадовался.
Подаренный мной рисунок повлек за собой полезные последствия. Владелец ресторана проникся ко мне симпатией и постоянно обеспечивал меня бесплатными напитками. Каждый раз, когда я теперь входил в ресторан, официантка приносила мне бесплатный «7-Up». Я наблюдал за танцем девушек, немного занимался физикой, готовил лекцию или рисовал. Если я уставал, то просто смотрел шоу, а потом снова принимался за работу. Владелец ресторана знал, что мне не нравится, когда меня беспокоят, поэтому если ко мне подходил какой-нибудь пьяный парень, чтобы поговорить, то сразу же приходила официантка и выпроваживала его. Если ко мне подсаживалась девушка, то он не вмешивался. Мы очень хорошо относились друг к другу. Его звали Джианонни.
Еще одним следствием присутствия на стене моего рисунка было то, что люди спрашивали о нем Джианонни. Однажды ко мне подошел какой-то парень и сказал: «Джианонни говорит, что это Ваш рисунок».
— Да.
— Отлично. Я хочу заказать рисунок.
— Хорошо; что тебе нужно
— Я хочу картину, на которой изображена обнаженная девушка-тореадор, которую атакует бык с головой мужчины.
— Ну, хм, мне бы очень помогло, если бы я знал, для чего эта картина.
— Мне она нужна для своего бизнеса.
— А что это за бизнес
— Массажный кабинет: да Вы знаете, отдельные комнаты, массажистки — ну. Вы меня понимаете
— Угу, понимаю. — Я не хотел рисовать обнаженную девушку-тореадора, которую атакует бык с головой мужчины, поэтому я попытался отговорить его от этой идеи. — А как ты думаешь, насколько это понравится посетителям, или как будут чувствовать себя девушки Мужчины входят, видят эту картину, она их возбуждает. Ты что хочешь, чтобы они так обращались с девушками
Я его не убедил.
— Допустим, придут полицейские, увидят эту картину, а ты утверждаешь, что это всего лишь массажный кабинет.
— Хорошо, хорошо, — говорит он. — Вы правы. Я должен изменить ее. Я хочу такую картину, которая, если на нее посмотрят полицейские, полностью соответствовала бы массажному кабинету; но если на нее посмотрит посетитель, она должна наводить его на определенные мысли.
— О’кей, — сказал я. Мы договорились на шестьдесят долларов, и я начал работать над рисунком. Сначала мне нужно было решить, что рисовать. Я думал, думал, думал; мне даже часто казалось, что лучше бы я сразу нарисовал обнаженную девушку-тореадора!
Наконец, я придумал, как это сделать. Я нарисую девушку-рабыню в воображаемом Риме, которая делает массаж какому-то знатному римлянину — может быть, даже сенатору. Поскольку она рабыня, у нее соответствующее выражение лица. Она знает, что произойдет дальше, и уже примирилась с этим.
Я изо всех сил трудился над этой картиной. В качестве натурщицы я использовал Кэти. Позже я нашел натурщика, чтобы рисовать с него мужчину. Я сделал множество набросков, и вскоре стоимость натурщиков дошла до восьмидесяти долларов. На деньги мне было наплевать; мне нравилась сама ситуация, когда я должен выполнить заказ. В конце концов я нарисовал мускулистого мужчину, который лежит на столе, а девушка-рабыня делает ему массаж: она одета в своеобразную тогу, которая прикрывает только одну грудь, — вторая обнажена, — и мне удалось точно передать выражение покорности на ее лице.
Я уже был почти готов доставить мой заказанный шедевр в массажный кабинет, когда Джианонни сказал мне, что этого парня арестовали и посадили в тюрьму. Тогда я спросил танцовщиц, не знают ли они хорошие массажные кабинеты в Пасадене, которые захотели бы повесить мою картину в холле.
Они дали мне названия и адреса этих заведений и выдали необходимую информацию вроде: «Когда придешь в этот массажный кабинет, то спроси Фрэнка — он неплохой парень. Если его не будет, то даже не заходи». Или: «Не разговаривай с Эдди. Ему не понять ценность рисунка».
На следующий день я свернул картину, положил ее в багажник, моя жена Гвинет пожелала мне удачи, и я отправился по публичным домам Пасадены, чтобы продать свою картину.
Прежде чем поехать по первому адресу, который значился в моем списке, я подумал: «Прежде чем куда-то ехать, надо проверить то место, которым он владел. Может быть, оно все еще работает, и новый управляющий захочет купить мой рисунок». Я отправился туда и постучал в дверь. Дверь немного приоткрылась, и я увидел глаз девушки. «Мы знакомы» — спросила она.
— Нет, но не хотели бы вы приобрести рисунок, который подошел бы к вашему холлу
— Извините, — сказала она, — но мы уже договорились с одним художником, и сейчас он работает над рисунком.
— Я и есть этот художник, — сказал я, — и ваш рисунок готов!
Оказалось, что этот парень, уходя в тюрьму, рассказал своей жене о нашем договоре. Поэтому я вошел и показал им рисунок.
Жене и сестре этого парня, которые теперь управляли заведением, рисунок не особенно понравился; они захотели, чтобы на него взглянули девушки. Я повесил его на стену в холле, из разных комнат вышли девушки и начали комментировать.
Одна девушка сказала, что ей не нравится выражение лица рабыни. «Она выглядит несчастной, — сказала она. — Она должна улыбаться».
Я спросил ее: «Скажи — когда ты делаешь парню массаж, и он не видит твое лицо, ты улыбаешься»
— Конечно, нет! — сказала она. — Я чувствую себя именно так, как она выглядит! Но нельзя отражать это в картине.
Я оставил картину у них, но после недельных колебаний они решили, что не возьмут ее. Оказалось, что настоящая причина их отказа от картины в том, что одна грудь девушки обнажена. Я попытался объяснить, что мой рисунок — это цветочки по сравнению с первоначальным заказом, но они сказали, что смотрят на это иначе, чем мой заказчик. Меня позабавил этот парадокс: люди, которые управляют подобным заведением, столь ханжески относятся к одной обнаженной груди, — и я забрал рисунок домой.
Мой друг, бизнесмен Дадли Райт, увидел мой рисунок, а я рассказал ему его историю. Он сказал: «Утрой его цену. Во всем, что касается искусства, никто точно не может определить цену, поэтому люди часто думают: «Чем выше цена, тем ценнее рисунок!»».
Я сказал: «Ты просто псих!», — но, просто ради забавы, купил раму за двадцать долларов и поместил рисунок в нее для следующего покупателя.
Какой-то парень, который занимался метеорологией, увидел рисунок, который я подарил Джианонни, и спросил, нет ли у меня других рисунков. Я пригласил его вместе с женой в свою «студию», которая располагалась на первом этаже моего дома. Их заинтересовал последний рисунок в новой раме. «Этот стоит двести долларов». (Я умножил шестьдесят на три и добавил двадцать долларов за раму.) На следующий день они вернулись и купили его. Так что рисунок, предназначенный для массажного кабинета, в конце концов оказался в офисе метеоролога.
Однажды в ресторан Джианонни пришли полицейские и арестовали нескольких танцовщиц. Кто-то хотел, чтобы Джианонни прекратил устраивать «топлесс» — шоу, Джианонни же этого не хотел. По этому делу состоялся грандиозный судебный процесс, который освещали все местные газеты.
Джианонни приходил ко всем посетителям и просил, чтобы они дали показания в его пользу. У всех нашлись отговорки: «Я управляю детским лагерем, и если родители увидят, что я посещаю такое место, они перестанут отправлять своих детей в мой лагерь…» Или: «Я занимаюсь таким-то бизнесом, и если в газетах напишут, что я прихожу сюда, то мы потеряем клиентов».
Я подумал: «Я единственный свободный человек здесь. У меня нет отговорок! Мне это заведение нравится, и мне хотелось бы, чтобы оно продолжало работать. Я не вижу ничего плохого в танцах «топлесс»». Тогда я сказал Джианонни: «Конечно, я с радостью дам показания в твою пользу».
В суде самый большой вопрос состоял в том, приемлемы ли танцы «топлесс» для общества — не выходят ли они за рамки норм, установленных обществом Адвокат Джианонни попытался изобразить из меня специалиста по нормам, установленным обществом. Он спросил меня, хожу ли я в другие бары.
— Да.
— А сколько раз в неделю Вы обычно ходили в ресторан Джианонни
— Пять, шесть раз в неделю. (Это попало в газеты: профессор физики из Калтеха шесть раз в неделю ходит смотреть танцы «топлесс».)
— Какие слои общества были представлены в ресторане Джианонни
— Практически все: туда приходили риэлтеры, был один парень из городского совета, рабочие с бензоколонки, инженеры, профессор физики…
— То есть Вы хотите сказать, что «топлесс» — индустрия приемлема для общества, если представители столь многих его слоев смотрят такие шоу и получают от них удовольствие
— Мне необходимо знать, что Вы подразумеваете под выражением «приемлема для общества». Не существует ничего, что принимали бы все, поэтому какой процент общества должен принять что-то, чтобы это могло считаться «приемлемым для общества»
Адвокат предлагает цифру. Другой юрист ему возражает. Судья объявляет перерыв, и все расходятся по кабинетам на 15 минут, после чего приходят к решению, что «приемлемый для общества» означает принятый 50 процентами этого самого общества.
Несмотря на то, что я заставил их дать точную цифру, я не мог привести точных цифр в качестве свидетельства, а потому сказал: «Я считаю, что танцы «топлесс» приемлет более 50 процентов общества, а потому они приемлемы для общества».
Джианонни временно проиграл дело, но оно, или очень похожее на него дело, в конечном итоге было передано в Верховный Суд. А ресторан Джианонни, тем временем, оставался открытым, и я продолжал получать свой бесплатный «7-Up».
Примерно в то же время в Калтехе начали делать попытки развить интерес к искусству. Кто-то дал деньги, чтобы превратить старое здание факультета биологии в некое подобие художественных мастерских. Для студентов купили всю необходимую экипировку и материалы, а в качестве координатора и ответственного за вопросы искусства в Калтехе наняли художника из Южной Африки.
Также нанимали и разных людей, чтобы они преподавали курсы. Я привел Джерри Зортиана, чтобы он учил рисованию, какой-то парень пришел и начал обучать литографии, которой я попытался научиться.
Однажды художник из Южной Африки пришел ко мне домой, чтобы взглянуть на мои рисунки. Он сказал, что было бы интересно устроить мою персональную выставку. На этот раз я играл нечестно: если бы я не был профессором Калтеха, то никому бы и в голову не пришло, что мои картины того стоят.
— Некоторые из моих лучших рисунков уже проданы, и мне неудобно беспокоить людей, — сказал я.
— Не переживайте, мистер Фейнман, — успокоил он меня. — Вам не придется им звонить. Мы все устроим и проведем выставку официально и корректно.
Я дал ему список людей, которые купили мои рисунки, и он вскоре позвонил им: «Как мы понимаем, у вас есть Офей».
— Да.
— Мы планируем устроить выставку Офеев, и, может быть, вы пожелаете одолжить нам свой. — Конечно же все они с радостью соглашались.
Выставка проходила в цокольном этаже Атенеума, клуба профессорско-преподавательского состава Калтеха. Все было как на настоящей выставке. Под каждой картиной стояло название, а те, что были одолжены у их владельцев, имели соответствующую приписку, например, «Предоставлена мистером Джианонни».
Одним из рисунков был портрет прекрасной блондинки-натурщицы из художественного класса, который я сперва намеревался использовать для изучения штриховки: я поместил свет на уровне ее ног, отодвинув его немного в сторону, и направил его вверх. Когда она села, я попытался нарисовать упавшие на ее лицо тени, — ее нос отбрасывал довольно неестественную тень, которая пересекала все лицо, — чтобы они не выглядели так ужасно. Также я нарисовал ее туловище, чтобы можно было видеть груди и тень, которую они отбрасывают. На выставке я повесил этот рисунок вместе с остальными и назвал его «Мадам Кюри, наблюдающая излучение радия». Этим рисунком я хотел показать, что никто не думает о мадам Кюри как о женщине, женственной, с прекрасными волосами, обнаженной грудью и тому подобным. Все думают только о том, что связано с радием.
Выдающийся конструктор Генри Дрейфусс после выставки пригласил различных людей на прием, который он устроил в своем доме. Там были женщина, которая пожертвовала деньги на поддержку искусства, президент Калтеха с женой и т.п.
Один из этих любителей искусства подошел ко мне и попытался завязать разговор: «Скажите, профессор Фейнман, Вы рисуете с фотографий или с натурщиц»
— Я всегда рисую с позирующей мне натурщицы.
— Ну и как Вы умудрились убедить мадам Кюри позировать для Вас
Примерно в то же время руководству Художественного музея Лос-Анджелеса пришла мысль, сходная с моей, а именно: художники далеки от понимания науки. Я считал, что художники не понимают всеобщность, которая лежит в основе всего, красоту природы и ее законов (а потому не могут отразить все это в своем искусстве). Музейные же работники сочли, что художники должны узнать больше о технологии: поближе познакомиться с машинами и другими применениями науки.
Художественный музей придумал своего рода схему, согласно которой несколько действительно хороших художников современности сходят в различные компании, которые согласились выделить какое-то количество времени и денег для осуществления этого проекта. Художники посетят эти компании и будут рассматривать все, пока не увидят что-нибудь интересное, что они смогут использовать в своей работе. В музее также подумали, что было бы неплохо, если бы кто-нибудь, хоть сколько-то знакомый с технологией, стал своего рода связующим звеном с художниками по мере посещения ими этих компаний. Поскольку они знали, что я довольно прилично умею объяснять, да и в искусстве я не полный профан (на самом деле, я думаю, они просто знали, что я учусь рисовать) — как бы то ни было, они спросили меня, сделаю ли я это, и я согласился.
Было очень забавно посещать все эти компании в сопровождении художников. Обычно происходило следующее. Какой-нибудь парень показывал нам трубку, которая разряжала искры в виде великолепных голубых извивающихся узоров. Художники приходили в восторг и расспрашивали меня, как это можно использовать на выставке. Каковы необходимые условия, которым нужно удовлетворить, чтобы она работала
Художники оказались очень интересными людьми. Некоторые были сущими шарлатанами: они претендовали на свою бытность художниками, все с этим соглашались, но как только ты начинал с ними разговаривать, они не могли сказать ни одной разумной вещи! Один парень, в частности, — величайший шарлатан, — всегда смешно одевался: у него была огромная черная шляпа-котелок. Он отвечал на твои вопросы совершенно непонятными фразами, а когда ты пытался прояснить для себя сказанное им, расспрашивая его о смысле некоторых слов, которые он произнес, он уводил тебя совсем в другом направлении! В конечном итоге он все же сделал свой единственный вклад в выставку искусства и технологии: свой автопортрет.
Другие художники, с которыми я разговаривал, говорили такое, что сначала казалось мне бессмысленным, однако они изо всех сил пытались объяснить мне свои идеи. Однажды, как предполагала схема, я куда-то отправился с Робертом Ирвином. Эта поездка продолжалась два дня, и после многочисленных обсуждений, вопросов и ответов, я наконец понял, что он пытается объяснить мне, и счел это довольно интересным и удивительным.
Кроме того, были и такие художники, которые вообще не имели никакого представления о реальном мире. Они считали ученых кем-то вроде великих волшебников, которые могут сделать все, что угодно, и говорили что-то вроде: «Я хочу создать картину в трехмерном пространстве, где фигура, подвешенная в пространстве, светится мерцающим светом». Они создали мир, который хотели, и не имели ни малейшего представления о том, что делать разумно, а что — нет.
Наконец, состоялась выставка, и меня попросили войти в комиссию, которая должна была оценивать произведения искусства. Хотя среди работ были и очень хорошие, на которые художников вдохновило посещение разных компаний, мне показалось, что большинство творений было сдано в последнюю минуту, в порыве отчаяния, и в действительности не имело никакого отношения к технологии. Все другие члены комиссии не согласились со мной, и я оказался в сложной ситуации. Я не слишком хорошо умею оценивать искусство, и мне вообще было не место в этой комиссии.
В окружном художественном музее был один парень, которого звали Морис Тачман. Он действительно знал, о чем говорит, когда дело доходило до искусства. Он знал, что в Калтехе проходила моя персональная выставка и сказал: «Знаешь, ты больше никогда не будешь рисовать».
— Что Но это просто смешно! Почему я больше никогда…
— Потому что у тебя уже была персональная выставка, а ты всего лишь любитель.
Хотя я все же рисовал после этого, я больше никогда не трудился также усиленно, вкладывая в свою работу такую же энергию и упорство, как раньше. И рисунков своих я тоже больше не продавал. Он был умен, и я многому у него научился. А мог бы научиться и еще большему, если бы не был так упрям!

Часть 1: Автобиография
Часть 2: Главный химик-исследователь корпорации «Метапласт»
Часть 3: Дяде Сэму Вы не нужны!
Часть 4: Электричество — это огонь